На этом я закончил и сошел с трибуны, сопровождаемый на сей раз словесными оскорблениями моей личности: «Червь книжный!.. Против кого хвост подымаешь, такой-сякой-пересякой?.. Сколько нас осталось, в музеях скоро будут показывать, так тебя перетак!»
На это я с места проревел, что осталось, конечно, не так уж много, но всех бы я в музеях не показывал, особенно тех, кто зеленой книжечкой потрясает и повсюду без очереди прется. Ладно, ликуйте и носите на здоровье, пусть вам всегда светит солнце.
С той поры в совете на меня косились, а Захар Лыков, заместитель Медведева, вообще окрестил «идеологически чуждым и вредным элементом» (он из своего фронтового военного суда передовую и в бинокль не видел, а тут на тебе — боевой орден!). И вот элементу такой звонок. Явился, Медведев взял меня под руку, и мы оба прохромали к стенду, на котором среди десятка фотокарточек красовалась и моя. Под каждой краткое описание наших подвигов и общая подпись: «Воины Великой Отечественной, простые советские солдаты, из тех, на которых земля держится».
— Не скрою, на стенд ты прошел с трудом, — сообщил Медведев. — Заслуги заслугами, а многих разозлил. Ну, доволен?
— Никак нет, товарищ полковник, — говорю, — недоволен.
— Неужели подвиги слабо отражены?
— Наоборот, преувеличены, не я дзот обезвредил, а в основном Андрюшка.
— Так чем же ты недоволен?
Медведев ко мне относится дружелюбно, я тоже испытываю к нему давнюю симпатию — парень был из нашего барака, только лет на пять постарше.
— А порассуждать можно?
— Можно, только оставь Монтеня в покое. Кстати, когда дашь почитать?
— Вот тебе ключ, иди ко мне и читай, а из дому не дам. Бери любую, а эту не дам. Значит, чем я недоволен? Я решительно возражаю против того, что я человек простой. Вот ты, Иван Кузьмич, простой человек или нет? Если бы про тебя написали: «Простой советский полковник, простой Герой Советского Союза» — как бы ты реагировал? Раз ухмыляешься — значит, реагировал бы с некоторым недоумением.
— Это ты зря, Гриша, все мы простые люди.
— Даже Сталин был простой?
— Ну, этого я бы не сказал.
— Ты это не говорил, ты это пел! «И смотрит с улыбкою Сталин, советский простой человек». Пел?
— Ну и демагог же ты, Аникин!
— Погоди, разрешил рассуждать — поехали дальше. Тот, кто ввел в обиход это словечко, был очень себе на уме, выгодным оно ему показалось. Раз ты простой — крути баранку, бей кувалдой, аплодируй, когда прикажут, а думать за тебя будут другие. Простыми, Кузьмич, бывают только бараны, а человек, если он не полный кретин и губошлеп, существо исключительно сложное. Представляешь, с какой улыбкой слушал товарищ Сталин ту песню? Простой великий кормчий, простой отец всех народов — звучит!
— Так что же ты предлагаешь? — ухмыльнулся Медведев.
— Официально или между нами?
— Лучше между нами, а то, чует моя душа, полетишь со стенда…
— А можно ссылаться не на Монтеня, а на Петра Великого?
— Черт с тобой, ссылайся.
— Тогда так. Насчет простых людей я предлагаю ввести табель о рангах, как было сделано Петром. Лучше всего в зависимости от оклада: получаешь до сотни рублей в месяц — простой, как веник; от сотни до двух — простак, от двух до трех — полупростак, свыше трех, но без персональной машины — скажем, сложноподчиненный, а если…
— Ладно, кончай треп, — предложил Медведев. — Как праздник провел? Я тебе три раза звонил, уходил, что ли?
— Отключился, Кузьмич, чокался с Андрюшкой рюмкой.
— Поня-ятно… Помощь совета нужна, Антоныч? Имею в виду твою бурную деятельность.
— Спасибо, будет нужда — обязательно обращусь.
— Мне звони, Лыков может послать тебя подальше.
Захар Лыков у нас самый активный общественник, проныра, какого свет не видывал. Юрист, все законы знает, а ведь лет пятьдесят назад мы с Андрюшкой лупили его за ябедничество. Но сам Кузьмич на своем протезе до бедра не очень-то побегает по инстанциям, вот и держит Лыкова выбивать для ветеранов автомашины и холодильники, улучшать жилищные условия и прочее. Здесь Лыков и в самом деле бесценный человек, ветераны за версту шапки снимают.
— Нужен мне твой любимый Лыков, как расческа.
— Ну, насчет любимого ты заблуждаешься… А мне с тобой, Гриша, тоже нужно кое о чем посоветоваться, через пару дней позвоню.
Хорошо знаю, что беспокоит полковника, но не подаю вида, киваю.
На сем мы расстались, и я отправился к Елизавете Львовне Волоховой.
IV. КАК Я СТАЛ КВАЗИМОРДОЙ
Весна сорок первого. Входит в наш класс директор, а за ним — мы так и приросли к своим партам — красавица девчонка, стройная, синеглазая, с пышными русыми волосами. Приросли, а дисциплина дисциплиной. Василия Матвеича побаивались не только мы, но и наши родители.
— Ишь, уставились, — усмехнулся директор, — что, хороша? (Новенькая зарделась.) Обалдели? Неужто влюбились? (Новенькая вспыхнула.) И правильно сделали, в ваши годы я бы обязательно влюбился. Через два года, когда вы, шпаргальщики, куряки и стеклобои, будете вылетать из гнезда, на выпускном вечере расскажу, как с первого взгляда влюбился в киноартистку Веру Холодную. Разрешаю напомнить. А теперь жестоко вас разочарую: перед вами Елизавета Львовна, которая будет вас, сорвиголов, учить русскому языку и литературе. Что, снова обалдели? Да я и сам, признаюсь, думал, что это ваша ровесница пришла поступать, а посмотрел документы — глаза на лоб: двадцать два года Елизавете Львовне, и она — слышите, усатики? — замужем и мать двух пацанят!
— Василий Матвеич… — с упреком сказала учительница.
— Теперь так, — весело продолжал директор. — Аникины воздвигнитесь! Как видите, Елизавета Львовна, эти братья-разбойники похожи друг на друга, как телеграфные столбы, и не раз были пойманы с поличным, когда выползали к доске один вместо другого. Но как минимум на неделю они обезоружены: у Андрея со вчерашнего дня фонарь на лбу, заработанный в драке… Подожди, подожди, а ты не Гришка? Черт, у кого из вас фонарь? (Общий смех.) Ладно, разберемся… Видели у меня дома саблю?
— Видели, — несколько голосов.
— С ней я воевал у Пархоменко, — удовлетворенно припомнил директор. — А что висит рядом с саблей?
— Нагайка, — несколько голосов.
— Точно. Так запишите, если кто-нибудь обидит Елизавету Львовну, всыплю этой самой нагайкой по… догадались?
Общий смех.
— Значит, догадались. Всыплю и папу попрошу, чтобы ремнем добавил, — директор подмигнул.
Общий смех.
— Приступайте, Елизавета Львовна, — директор пожал ей руку и торжественно вышел — высокий, крупноголовый, седой, с орденом Красного Знамени на стареньком френче.
Елизавета Львовна села за стол, взяла журнал, устроила перекличку и сказала:
— Я хочу вам рассказать, почему полюбила книги…
Всегда, когда иду к Елизавете Львовне, вижу перед собой эту сцену. Нам было тогда по четырнадцать-пятнадцать, влюбляться мы уже научились, но раскрытая директором тайна (двадцать два, почти что старуха!) остудила горячие головы. К тому же за учительницей после уроков частенько захаживал ее муж, богатырского роста военный со свирепым лицом; через несколько месяцев он погиб под Вязьмой…
Ладно, все это в прошлом, а нынче Елизавета Львовна — стройная сухонькая женщина под семьдесят, все еще красивая — для нас, на чьих глазах она старилась. И сегодня я шел не для воспоминаний и закатыванья глаз («ах, как давно это было, не правда ли?), а с весьма конкретным делом, я бы даже сказал — кляузным, с перспективой мордобоя. Помните двух пацанчиков, о которых говорил Василий Матвеич? В войну мы их всем классом помогали выращивать, особенно Птичка, которая дневала и ночевала у овдовевшей учительницы. Забавные были мальчишки, шустрые и прожорливые, как воробышки. Старшему, Юрику, уже скоро пятьдесят, младшенькому, Игоречку, сорок восемь — выросли ребятки, мало я их ремнем воспитывал, балбесов!
Мало, преступно мало и плохо воспитывал, не получился из меня Макаренко — милейшая Елизавета Львовна и сердобольная Птичка мешали на каждом шагу. Созрев, балбесы окончили институты, обзавелись семьями, квартирами и машинами, сделали примитивную карьеру — и оставили мамулю в покое? Черта с два! Время от времени я вдруг обнаруживал зияющие дыры на книжных полках, исчезновение старинного комода и прочее. А с неделю назад, зайдя, ахнул: на кухне — больничная тумбочка без дверки и два табурета, в комнате — опять же больничная коечка, покосившийся шкафчик, полка с книгами (это из тысячи томов всю жизнь собираемой библиотеки!), столик и два стула — все из того ассортимента, по которому свалка плачет.
— Привет, мама Горио! — от души сказал я. — Наконец-то вы избавились от мещанского уюта и, догадываюсь, от сберкнижки.
— Детям нужнее, — строго указала Елизавета Львовна, — я уже с ярмарки.