— Ну дали звону! Ну дали! — смеялся Игорь Хохлов и тряс за плечи Костю. — Чего лежишь? Вставай! Обалдел?
Он стащил Костю с постели и так стиснул, что у Кости дух зашелся.
— Теперь мама приедет, — шептал на ухо Игорь. — Теперь — все.
И колол рыжими усами, которые отпустил для солидности, пока Костя лежал в госпитале.
Костя знал, что у Игоря где-то в Сибири находится в эвакуации мать. И сам Игорь был призван на службу оттуда же, хотя родом он из здешних мест, из Мурманска. Теперь вот вернется домой и его мать.
А Димка Дергушин стоял и плакал.
Он пытался извинительно улыбаться, но слезы текли и текли. Шея его вытягивалась, большие, будто белые лопухи, торчащие уши резко выделялись на темном проеме открытой в коридор двери и казались ещё больше, чем всегда.
В комнате постепенно затихало. Все знали — у Димки погибли два брата. Один на фронте, другой умер с голоду в блокадном Ленинграде, откуда самого Димку вывезли еле живым.
Помрачневшие водолазы молча смотрели на товарища. Лубенцов морщился, как от зубной боли. Не было среди них ни одного, у кого бы кто-нибудь не погиб на войне. У Кости тоже двое дядей легли, оба в сорок втором, и школьный друг в сорок четвертом.
Мичман Кинякин объявил:
— Форма одежды парадная! Начиститься, надраиться! Великий праздник наступил!
Голос его осекся. Он сжал, челюсти, сурово свел белые брови и, справляясь с минутной слабостью, глядел в окно.
Водолазы, возбужденно переговариваясь, приводили в порядок редко одеваемую парадную форму. Костя обнаружил, что на бушлате едва держатся погоны и лопнули в шаге парадные черные брюки. Ниток ни у кого не оказалось.
— Дуй вон к Любке, — посоветовал Лубенцов. — Тут по коридору в последней комнате деваха живет. Неделю как поселилась. Он блеснул красивыми белыми зубами, со значением подмигнул: — По случаю праздничка, может, не только на нитки расщедрится.
— Попридержи язык-то, — недовольно буркнул мичман, привешивая на форменку начищенные зубным порошком медали.
— Ладно, свекор, — усмехнулся Лубенцов и, прищурив темные, всегда хранящие холодок глаза, сказал Косте: — И на мою долю попроси.
Она мыла пол. Костя деликатно кашлянул.
— Ой! — испуганно выпрямилась Люба и торопливо опустила подол юбки, прикрывая голые коленки.
Костю бросило в жар от ее стыдливого жеста.
Лицо Любы было красно от наклона, вспотевшие темные волосы растрепаны. Тыльной стороной мокрой ладони она откинула их с глаз, и Костя увидел круглое лицо со вздернутым носом и карими, с косым монгольским разрезом, глазами. Черные брови были вразлет. Оттого, что глаза ее слегка косили, взгляд был ускользающ, неуловим и, казалось, таил усмешку.
— Я за нитками, — сказал Костя. — Ниток у вас не найдется?
— Господи, вот напугал! Аж сердце зашлось. — Она утерла рукой вспотевший лоб, весело оглядела его бойкими, с озорным блеском, глазами, и шалая улыбка заблуждала по ярким полным губам. Совсем не было заметно, что у нее «зашлось сердце».
— С праздничком тебя! С победой! — пропела она и, вдруг шагнув к нему, звонко чмокнула его прямо в губы.
Он вспыхнул — его впервые в жизни поцеловала женщина.
— И вас тоже, — выдавил Костя из пересохшего горла.
— С праздником великим! — все так же нараспев повторила Люба. — Ты чей будешь?
— Реутов, — простодушно ответил он, еще не придя в себя от поцелуя, еще ощущая прикосновение ее влажных горячих губ.
Люба засмеялась, обнажив мелкие белые и ровные, как на подбор, зубы, а Костя опять залился краской.
— Я говорю, кто ты? Чей? — Она с интересом глядела на него.
— Я водолаз, — растерянно сказал он. «Вот заладила: чей да чей?»
— Водола-аз! — с искренним удивлением протянула она и приветливо улыбнулась. — А чего я тебя не видала? Новенький?
— Вчера приехал. — Костя отводил глаза в сторону, стараясь не глядеть на ее босые ноги.
Люба заметила это, и улыбка скользнула по ее губам, оставив нетающий след.
— Дадите ниток?
— Ниток тебе? — будто впервые услышала она, все еще придерживая непонятную улыбку в уголках рта.
— Ниток, — зло сказал Костя, собираясь уже повернуться и уйти.
— Каких? Чего шить собираешься?
— Черных.
Что он будет шить, Костя умолчал. Не мог же он сказать ей, что у него лопнули по шву штаны в шаге.
Бросив тряпку в таз, Люба вытерла руки о подол и на цыпочках, невесомо и быстро прошла по свежевымытым половицам к окну, открыла железную зеленую баночку из-под леденцов на подоконнике и вынула из нее катушку черных ниток.
— Много тебе? — вполуоборот спросила она. Костя пожал плечами, он не знал, сколько надо, да еще и для Лубенцова требовалось. Люба наматывала нитки на свернутую бумажку и косила на Костю глазом, и этот скользящий взгляд смущал его.
На фоне светлого окна была хорошо видна ее крепкая, плотно сбитая фигура. Полная белая шея была обнажена, невысокая грудь туго обтянута старенькой, но чистой желтой кофточкой.
— Бледненький какой, худенький, — сказала она, возвращаясь от окна. — Водолазы ваши вон какие... гладкие, а ты... Чего такой?
— Я из госпиталя, — недовольно ответил Костя.
— Из го-оспиталя, — нараспев повторила Люба и жалостливо посмотрела на него. — То-то, гляжу я, бледненький какой. Раненый был?
Костя снова полыхнул огнем. Не надо было говорить ей про госпиталь, начнет еще выпытывать.
— Пойду я, — сказал он, будто попросился, когда она подала ему нитки. — Спасибо вам.
В кубрике его встретил острым взглядом Лубенцов.
— Что-то долго ходил. Дала — нет?
Костя показал нитки.
— Гляди-ка! — хмыкнул Лубенцов. — Ну, парень, чует мое сердце — разговеешься ты ради великого праздничка.
— Лубенцов! — недовольно окликнул его мичман Кинякин.
— Чего, мичман? — обернулся старшина.
— Ничего, — сердито буркнул Кинякин. — Язык больно у тебя...
— Язык как язык. Чего тебе-то? Девка вон какая икряная ходит. Это ж такое добро пропадает!
Лубенцов горестно покачал головой, матросы разулыбались, а мичман сердито спросил:
— Обзарился?
— Аж зубы ломит, Артем. — Лубенцов подмигнул, черным озорным глазом. — Такая нетель пасется, молодая коровка!
Мичман крякнул с досадой и вышел из кубрика. А Костю то жаром обносило, то в холод бросало: Любин поцелуй еще жил на его губах.
В обед прибыло начальство с базы: командир аварийно-спасательного отряда, болезненно-толстый, страдающий одышкой, с багровым отечным лицом инженер-капитан второго ранга Ващенко, и с ним водолазный специалист отряда младший лейтенант Пинчук, подвижный, остроносый, с выискивающим прищуром все примечающих глаз.
Командир обошел короткую шеренгу матросов, полюбовался ими, прогудел замешенным на хрипотце голосом:
— Красавцы! Прямо хоть на парад. А?
Он обернулся к Пинчуку, тот ответил сдержанной улыбкой.
Мичман Кинякин, старшина первой статьи Лубенцов и еще двое-трое сверкали орденами и медалями, у остальных на груди было пусто, но стояли они подтянутые, надраенные и веселые.
Командир поздравил всех с победой, произнес краткую речь, вновь полюбовался молодцеватым видом водолазов, будто видел их впервые, и отеческая улыбка не сходила с его добрых губ.
Взгляд его задержался на Косте, и какая-то тень мелькнула по лицу командира, а Костя вспомнил, как еще вчера Ващенко задумчиво говорил в своем кабинете в штабе базы: «Куда же мне тебя послать? Давай-ка в Ваенгу. Глубина там малая, работа возле берега». Он вертел в руках госпитальные документы Кости: «А то у тебя тут понаписано: на большие глубины не пускать». Взглянул на Костю: «Ты как себя чувствуешь? Сможешь работать под водой? А то на камбуз тебя определим». «Смогу», — ответил Костя.
Прямо из кабинета командира на попутной машине, везущей водолазам продукты, он прибыл в распоряжение мичмана Кинякина...
— После обеда всех в увольнение! — приказал командир.
— Есть! — козырнул мичман.
— И... вот что. Праздник-то праздником, но вести себя достойно флоту. Никаких чтоб нарушений, — напомнил командир.
— Есть! — снова козырнул мичман и строго обвел глазами водолазов, задержав взгляд на Лубенцове.
Усатый красивый старшина первой статьи Вадим Лубенцов, полвойны отмолотивший в морском батальоне, сиял набором орденов и медалей, вызывая восхищение и зависть молодых матросов. Поймав взгляд мичмана, Лубенцов усмехнулся, а Кинякин сдвинул брови.
После обеда отпустили в увольнение.
Водолазы сразу пошли на пирс, где возле ошвартованных боевых кораблей было уже черным-черно народу, — толпился празднично возбужденный гражданский люд, пришедший сюда из Верхней и Нижней Ваенги.
Гражданский люд качал матросов, целовал, благодарил за победу. Какой-то согнутый годами дедок, со слезинками на ресницах, совал алюминиевую мятую кружку и, дыша приятно-хмельным хлебным духом, говорил, пришепетывая из-за отсутствия зубов: