Братья посмотрели ему вслед и только покачали головами, а Андрей Листов сказал:
— И тут талант пропадает. Офицерский, разумеется, — шутливо подколол он Александра. — А попробую-ка я, раб божий. Отец Василий, в случае чего, придержи меня за ноги. — И, уцепившись, как клещ, за перекладину, несколько раз тоже сделал «солнце» и удовлетворенно произнес: — Хорошо, Андрей Листов, можешь полагать, что тебе …надцать лет. Жаль, что Николая Бугрова нет, тот показал бы вам где раки зимуют. Да и Алексей дал бы очко вперед.
При упоминании имени брата Александр и Василий переглянулись и задумались. Алексей уехал в Харьков на операцию по поводу базедовой болезни, уехал вдруг, никому не оставив даже адреса, и никто толком ничего о нем не знал.
— Ты что-нибудь знаешь, Андрей, к кому он подался? — спросил Василий. — Отпевать не придется, избави бог?
— Типун тебе на язык, отче. Тебе бы только отпевать, — недовольно заметил Андрей Листов. — Говорил он мне, куда и зачем едет, а где именно намерен оперироваться, не знаю.
Некоторое время молчали. Александр почему-то подумал: «Останется Верочка с двумя малютками, упаси бог. Надежда говорила, что у нас не делают подобных операций», — и мрачно спросил у Василия:
— А Верочка знает что-нибудь?
— Нет. То есть знает, что он поехал к врачам, но к кому именно и по какому поводу, не знает. Алешка боится, что, узнай она о его болезни и об ожидающем его лупоглазии, будет скандал, Верочка разлюбит, мол, его, — так он сказал мне, — рассказывал Андрей Листов.
И все молча пошли в грот, вытащили древнюю скамью на солнышко, но никто не садился, будто ожидал приглашения. И каждый думал о чем-то своем.
Василий взял пачку папирос, что лежала на таком же древнем позеленевшем столике, закурил и бросил ее на прежнее место, никого не угостив.
— Надо ехать в Харьков. Зарежут эскулапы, и придется действительно отпевать, — произнес он задумчиво, низким басом.
Александр оборвал его:
— Перестань каркать, отче. Это — безобразие: брат жив-здоров, а ты уже кадило готовишь. Что ты за человек? Какой идиот постриг тебя в дьяконы?
Василий смолчал. Разозлился, покраснел и сделал несколько затяжек подряд, но смолчал. Александр начинал его раздражать. «Совсем отвык от дома, от семьи и смотрит на все сущее с высоты своей академии. Обласканный великим князем поручик. Ну, ваша скородь, вы дождетесь от меня, бог видит, я вам все скажу, если вы будете так вести себя, сударь», — думал Василий и наконец сел на скамью, опустил голову и забыл даже о папиросе.
* * *
В гроте было сыро, ракушечник, которым он был выложен, слезился подпочвенными водами, крючки на его стенах, на которые когда-то Орловы вешали одежду перед упражнениями, поржавели, боковые скамьи для отдыха были мокрые и позеленели, на полу, на земле, валялись прошлогодние листья, черные и распластанные, — все казалось древним-древним, будто здесь люди не были век. А ведь когда-то здесь было, как на студенческом собрании, многолюдно, шумно певались песни дозволенные и недозволенные, правда, вполголоса, чтобы отец не услышал, но отец все равно слышал; придет вдруг, станет наверху, на кромке обрыва, постоит с минуту и скажет:
— Господа семинаристы, не пора ли прекратить ваши разговоры?
Он так и говорил: «разговоры», а не песни, а «семинаристами» называл всех, кто бывал в гроте, хотя учился в семинарии лишь Василий. А когда Михаила исключили из университета и когда он вернулся в родные края, отец стал называть завсегдатаев грота «студентами». И никогда не корил, не стращал, не запрещал делать то, что молодые Орловы и их друзья делали здесь — читали, спорили, ссорились. Один лишь дед и был грозой для всех и разгонял сборища при помощи своей неизменной спутницы — плетки. Но старый Орлов не очень-то силен был в грамоте и не знал, что к чему, тогда как отец молодых Орловых знал точно: нашел однажды у Михаила сочинения К. Маркса, Плеханова, Либкнехта, Ленина, перелистал их и положил на место, в его сундучок, а Михаилу сказал:
— Сундучок надобно запирать, студент.
Дед выговаривал ему не раз:
— Сделай им укорот, тебе говорю, не то дойду к станичному атаману и выведу всех на чистую воду, обормотов и цареотступников, какие все сады обрывают у добрых людей.
Но никогда никому не говорил. Бил всех плеткой и молчал. Но когда отец Орловых заболел и едва не умер — дед посмирнел, замкнулся в себе и целыми днями колдовал на пасеке, в саду, примыкавшем к подворью, как лес.
Сейчас была пасха, отец еще не приехал из Новочеркасска, а дед спал после всенощной, но все равно молодые Орловы настороженно посматривали по сторонам — не появился ли? По привычке посматривали.
Василий так и сказал:
— Здоровые уже, сами стали отцами, кроме молчуна Михаила, ан все едино глаза так и пялятся на обрыв — не покажется ли дед со своей плеткой за голенищем? Впрочем, он что-то совсем изменился, аки ягненок стал после смерти родительницы нашей, некому стало ухаживать за ним. Женить бы его — невесту не сыщешь. — И неожиданно обратился к Михаилу: — Слушай, брат-молчун, а давай-ка женим тебя на красную горку? Сколько ты будешь куковать один-одинешенек? Или ты ждешь, пока тебя женит на себе некая медичка, как то случилось с неким поручиком, пардон.
Александр вспыхнул кумачом от стыда, от обиды, но сдержался и сказал примирительно:
— Отче, ты сегодня в ударе. Быть может, лучше бы псалмы выучил на случай, если тебе окажут честь петь в соборе по приезде великого князя?
Василий резко ответил:
— Я буду петь «Марсельезу».
— Нет, не будешь, отче, — жестче сказал Александр.
— Буду! Или я вовсе не буду петь. Никому: ни великому князю, ни его венценосному племяннику. Довольно с меня! Надоело лицемерить перед людьми и своей совестью! — уже кричал Василий, встав со скамьи и топчась возле нее.
— Вы, юноши, а ну, умерьте ваш пыл, не то придется вам сделать укорот, как дед говаривал, — подал голос Михаил, что-то писавший в тетради, и сказал: — Послушайте лучше, какую я песню записал. Диво дивное, честное слово, — и хотел спеть то, что положил на ноты, да Александр в это время явно угрожающе сказал Василию:
— Вот что, отче: ты все еще полагаешь, что твои семинарские вольности, мягко говоря, не надоели порядочным людям, а между тем по тебе давно уже плачет по меньшей мере — плетка деда, а по большей — кара епархии и властей.
— Сибирью стращаешь, поручик?
— Не стращаю, а предупреждаю. Я не намерен терпеть позор, который ты можешь навлечь на нашу семью, на имя отца своей идиотской бравадой. Ты — священнослужитель или думский паяц из левых, позволь поинтересоваться? — спросил Александр.
— Перестаньте, петухи, — сказал Михаил и, закрыв тетрадь, свернул ее в трубочку.
Василий разъярился, сделал несколько крупных шагов по гроту, о чем-то думая. И вдруг сказал Александру, остановившись против него:
— Александр, я знал всегда, что ты — верноподданный власть имущих и готов отправить в околоток всякого, кто с тобой не согласен. И мы с тобой уже схватывались, когда ты был кадетом, а я — семинаристом. Но с тех пор много утекло воды в нашей речке, которая, кстати, так хотела тебя проглотить в свое время, да не управилась. Однако жизнь — не речка, ее течение посильнее, и тебе рано или поздно придется расплачиваться за свои солдафонские, а точнее — жандармские привычки и образ мышления. Но имей в виду: горькая то будет расплата, безутешная, и тогда всяк порядочный человек, как ты говоришь, протянет тебе руку, в которой будет камень.
Александр вспылил:
— Ты, длинногривый пророк, я требую прекратить болтовню! Или я вынужден буду предпринять такие меры, после которых ты забудешь и мать родную, — повысил он голос и схватил папиросы Василия, да тотчас же бросил их на стол, будто обжегся.
Василий побагровел от ярости, в глазах его зажглись такие огоньки, что вот-вот, казалось, они брызнут раскаленным металлом, и сгреб Александра за грудь своей медвежьей лапой и прогудел в лицо басом:
— Ваша благородь, я не солдат, над которым вы привыкли издеваться, и могу постоять за себя. Ясно я излагаю свои мысли?
— Господа, милостивые государи, вы не сошли с ума? — спросил Андрей Листов и хотел разнять братьев, да Александр изловчился и дал Василию пощечину.
— Чтобы впредь знал, как положено вести себя в порядочном обществе, — сказал он и закурил свои папиросы.
Василий сначала смотрел на него непонимающими, широко раскрытыми глазами, хотел что-то сделать с ним, но раздумал и, закрыв лицо руками, внятно произнес:
— Подлец. Я никогда тебе этого не прощу.
И тихо стало в гроте, и отчетливо прозвучал голос Михаила:
— Александр, извинись.
Александр провел рукой по одной щеке, по другой, как будто его ударили, потом достал белоснежный платок, вытер высокий повлажневший лоб и извинился: