Евгений Львович сам был того же склада, он был человек очень большого благородства, но так же, как и Чехов, умел прятать истинное свое лицо под маской шутки, иногда грубоватой.
Всю жизнь он воспитывал себя. Толстой где-то заметил, что труднее всего быть хорошим, проявлять сдержанность в отношениях с самыми близкими, со своими домашними, даже с теми, кого любишь. Нелегко бывало подчас и Евгению Львовичу. А как трогательно, как бережно и уважительно относился он к Екатерине Ивановне. Не было на моей памяти случая, чтобы он на нее рассердился, сказал ей что-нибудь грубое или резкое. Но и терпеть то, что ему не нравилось, он тоже не умел. Бывало, за чайным столом Екатерина Ивановна начнет по дамской нехорошей привычке чесать язычком, перемалывать косточки какому-нибудь нашему общему знакомому. Евгений Львович послушает, послушает, не вытерпит, поморщится и скажет мягко:
– Ну, Машенька, ну, не надо!..
Почему-то в этих случаях (и только в этих) он называл Екатерину Ивановну Машенькой.
А между тем он был вспыльчив, и очень вспыльчив. Впервые я узнал об этом, кажется, осенью или в начале зимы 1952 года, когда нервы у него (да и не только у него) были натянуты туже, чем позволяет природа.
…Да, только сейчас, на расстоянии видишь, как много чеховского было в этом человеке, внешне так мало похожем на Чехова.
Он много думал и часто говорил об искусстве, но всегда это была живая и даже простоватая речь, – как и Чехов, он стеснялся произносить громкие слова, изрекать что-нибудь было не в характере Евгения Львовича. Даже самые дорогие ему, глубокие, сокровенные мысли он облекал в полушутливую, а то и просто в «трепливую» форму, и надо было хорошо знать Шварца, чтобы понимать этот эзопов язык, отличать шутку просто от шутки-одежки, шутки-шелухи…
* * *
И вот еще тема – шварцевский юмор. Нельзя говорить об Евгении Львовиче и обойти эту черту, эту яркую особенность его личности.
«Где Шварц – там смех и веселье!» Не помню, был ли где-нибудь выбит такой девиз, но если и не был, то незримо он сиял над нашими головами всюду, в любом обществе, где появлялся Женя Шварц.
Ему всю жизнь поручали открывать собрания (правда, не самые ответственные), на банкетах и званых вечерах он был тамадой, хозяином стола, и совершенно невозможно представить себе, чтобы в его присутствии первую застольную речь произносил не он, а кто-нибудь другой.
Вспомнилось почему-то одно странное собрание в Ленинграде, в Доме писателя имени Маяковского.
Тридцать восьмой или тридцать девятый год. В гостях у писателей юристы прокуроры, следователи, маститые адвокаты, в том числе прославленный Коммодов. Время, надо сказать, не очень уютное. За спиной у нас ежовщина. Многих наших товарищей нет с нами. Смешного, улыбчатого тут не скажешь как будто.
Но открывает собрание Евгений Львович. Своим милым, негромким, интеллигентным, хорошо поставленным голосом он говорит:
– В девятьсот пятнадцатом году на юридическом факультете московского университета я сдавал профессору такому-то римское право. Я сдавал его очень старательно и упорно, но, увы, как я ни бился, юрист из меня не получался. И на другое утро в Майкоп, где проживали тогда мои родители, полетела гордая и печальная телеграмма: «Римское право умирает, но не сдается!»…
* * *
А вот – другой год и другая обстановка. В послеобеденный зимний час пришел на огонек в Комаровский Дом творчества. В столовой, где только что закончился обед, идет своеобразное соревнование: писатели пишут на спор, кто скорее и кто лучше, фантастический рассказ «Двадцать лет спустя, или 1975 год». Сосредоточенные лица, лихорадочно скрипят перья. Узнав, в чем дело, Евгений Львович задумывается, останавливает взгляд на своем старом приятеле Моисее Осиповиче Янковском и вдруг поднимает руку:
– Можно?
Ему говорят:
– Можно.
И он с ходу, как по-писаному, читает свой только что придуманный рассказ:
«Океанский лайнер „Моисей Янковский“, медленно разворачиваясь, входил в Комаровский порт…»
Я до сих пор дословно помню первые фразы этого рассказа. И помню хохот, потрясший стены нашей маленькой столовой. Громче всех и чистосердечнее всех смеялся милейший М. О. Янковский.
* * *
Он не только сам шутил и острил, он подхватывал все мало-мальски смешное в окружающей жизни, ценил юмор в других, радовался, как маленький, удачному розыгрышу, хорошей остроте, ловкой проделке.
Вот мы с ним в Зеленогорске. По поручению Екатерины Ивановны заходили в слесарную мастерскую, брали из починки электрический чайник. Я почему-то задержался с этим чайником и, когда вышел на улицу, Евгений Львович был уже далеко – спешил к поезду. Мне пришлось бежать, догонять его.
Бегу, размахиваю чайником и вдруг слышу:
– Дю-у! Дю-у-у!.. Дядька чайник украл!
Это мальчишки с какого-то забора.
Надо было видеть, как радовался, как смеялся Евгений Львович, с каким аппетитом рассказывал всем об этом моем позоре.
– Ничтожество! – говорил он. – На что польстился… Чайник украл!
* * *
Мы в театре – на прекрасном гастрольном спектакле американских негров «Порги и Бесс». На сцене – страсти-мордасти, дикая поножовщина. И прекрасные танцы, дивные голоса, великолепная музыка Джорджа Гершвина.
В антракте, протискиваясь к выходу и посмеиваясь, Евгений Львович сказал мне:
– Порги в морге…
Меня «осенило», и я подхватил:
– …или Бесс в ребро…
Он обрадовался, как всегда радовался мало-мальски удачной находке – своей или чужой. Прогуливаясь со мной под руку по коридорам и фойе дома культуры, он останавливал всех знакомых и каждому спешил сообщить:
– Знаете, какое мы с Пантелеевым новое название придумали: «Порги в морге, или Бесс в ребро»…
Однако уже через десять минут Шварц не смеялся и не радовался. В коридоре мы встретили известного писателя NN. Гневно размахивая металлическим номерком от шубы, тот направлялся в гардероб и тащил туда же свою растерянную и расстроенную жену.
– Коля, ты куда? – окликнул его Евгений Львович.
NN весь кипел и шипел.
– Не могу! Довольно! Иду домой. Не понимаю, почему разрешают подобное на нашей сцене!!
В таких случаях Евгению Львовичу изменяла сдержанность, он приходил в ярость. И тут он долго не мог успокоиться. И на спектакле и после театра, на улице, он несколько раз вспоминал NN и взрывался:
– Сволочь! Ханжа! Дурак!..
* * *
…Вспомнилось, как он изображал одного нашего общего знакомого, малограмотного автора, сочинившего когда-то посредственную «производственную» книжку и застрявшего на много лет и даже десятилетий в Союзе писателей.
– Ты обрати внимание, – говорил Евгений Львович, – как интеллигентно выражается Z? А знаешь, что он делает для этого? Он почти не произносит гласных. Сегодня встретил его, спрашиваю: «Как ваше здоровье, Федя?». Говорит: «Плохо, Евгн Львич». – «Что же с вами?» Гордо откинул назад волосы и – трагическим голосом: «Зблеванье цнтралн нервн сстемы».
Записать на бумаге эти реплики Z почти невозможно, а в устах Евгения Львовича они звучали удивительно смешно и очень похоже, я сразу представил себе этого по-епиходовски глупого и несчастного человека.
Свои словесные зарисовки Евгений Львович никогда не оттачивал, не отрабатывал, как делает это, например, И. Л. Андроников. И все-таки импровизации Шварца, его устные портреты были удивительно талантливы, точны и комичны.
А как здорово изображал он животных! Один раз прихожу к нему – он встречает меня улыбкой, вижу – сейчас порадует чем-нибудь.
– Я не показывал тебе, как собаки, когда они одни, в своем собачьем кругу, изображают нас, человеков?
И он каким-то воистину собачьим голосом, с «собачьим акцентом» и с собачьей иронией заговорил на том ломаном, сюсюкающем языке, каким обычно городские люди обращаются к животным:
– Собаченька, собаченька! Нельзя! Апорт! Ко мне! К ноге! Дай лапку! – и т. д.
Вообще свои актерские, лицедейские способности он проявлял на каждом шагу. Я уже говорил, что несколько лет Шварц подвизался в театре. Но вместе с тем представить его на сцене, в какой-нибудь определенной роли, в костюме, в гриме я почему-то не могу. Так же как не могу представить в роли Гамлета или Чацкого Антона Павловича Чехова. Хотя мы знаем, что и Чехов в молодые годы принимал участие в любительских спектаклях. И, говорят, был хорош.
* * *
Я уже упоминал о том, что последние десять – пятнадцать лет своей жизни Евгений Львович работал очень много, буквально с утра до ночи. Но это никогда не было «каторжной работой», – наоборот, работал он весело, со вкусом, с аппетитом, с удивительной и завидной легкостью, – так работали, вероятно, когда-то мастера Возрождения.
Самое удивительное, что ему никогда не мешали люди. Для многих из нас, пишущих, приход в рабочее время посетителя – почти катастрофа. Он же, услышав за дверью чужие голоса, переставал стучать на своем маленьком «ремингтоне», легко поднимался и выходил на кухню. И кто бы там ни был – знакомый ли писатель, дочь ли Наташа, приехавшая из города, почтальон, молочница или соседский мальчик, – он непременно оставался какое-то время на кухне, принимал участие в разговоре, шутил, входил в обсуждение хозяйственных дел, а потом как ни в чем не бывало возвращался к машинке и продолжал прерванную работу.