— Уехала? — наконец спрашивает мать.
И я бодрым голосом принимаюсь рассказывать, что Дайна держалась молодцом, только к утру заснула, что детский вагон остановился не там, где обыкновенно, и нам пришлось бежать, что Лаума с Эдгаром вышли в тамбур навстречу и велели передать матери привет… Я умалчиваю о том, что Дайна в последний момент не хотела меня отпускать, обхватила меня за шею, и мне пришлось силой расцепить ее руки. Расцепила — и выскочила из вагона уже почти на ходу. Мать слушает, не прерывая меня вопросами, сидит такая тихая, тихая. И когда эта тишина слишком затягивается, я замечаю, что по ее обветренным коричневым щекам беззвучно катятся слезы. Не знаю, что сказать и как успокоить, и нужно ли это. Она вытирает глаза уголком передника и говорит, что надо идти в хлев по хозяйству, собирается встать, однако не встает. Да и рано уж больно, еще целый день впереди. И только когда я допиваю чашку, поднимается и она, торопит меня лечь, потому что я устала, все ноги отходила, а сама, натянув резиновые сапоги, берется за ватник.
По пути к себе захожу в комнату сына. Кровати Нормунда и Айвара пустуют, оба моих старших мальчика ночуют в интернате. Петрик больше не бормочет, только шевелится во сне. Из-под одеяла что-то выскальзывает и хлопается на пол. Дайнина кукла. Поднимаю ее, кладу на стул и выхожу на цыпочках. Раздеваюсь, как следует укрываюсь, но сон почему-то бежит от меня. Мне тепло, в головах благодушно тикает будильник, а заснуть не могу. Только закрою веки, как перед глазами рябит, мелькает. Темные следы, мерцающие освещенные окна и лица, лица… Видно, я переутомилась. Стены потрескивают. Дом старый, наверное, садится, оттого и трещит даже в безветренную погоду, а когда ветер, трещит и стреляет без перестану. Мы здесь, наверно, последнюю зиму, к будущей осени нам обещают квартиру в новом доме, а этот будто пойдет на снос. Не могу представить себе, что тут будет ровное место, может, придем — не узнаем.
Из кухни доносится приглушенный звон ведер. Мать ходила либо к колодцу, либо в хлев доить Звездуху и теперь потихоньку возится, чтобы не разбудить Петрика и меня. Вот немножко отдохну и встану. Надо ехать в Пелечи. Чуть-чуть полежу только и…
И снится мне — кричит олень.
Бао-бао-бао….
Он выходит из мглистого леса, где первые копья утреннего света уже пронзили кроны деревьев, идет на меня между стволов, глядит ясными живыми глазами и обдает теплым дыханием. Но когда я протягиваю руку, мысленно уже ощущая шелковистость мягкой шерсти, пальцы наталкиваются на грубую чешуйчатую сосновую кору.
Следую за ним, неслышно ступая по росе, однако олень все отдаляется, постепенно окутываясь дымкой, как призрак, и наконец я слышу только далекий зон, которому эхом вторит лес:
…Бао…
…ао…
…ооо…о…
Потом все смолкает, стихает, замирает, и вокруг снежным полем лежит бескрайняя белая тишина, которая поглощает голоса и шаги…
Просыпаюсь оттого, что кто-то щекочет мне пятки. Открываю глаза — это, конечно, Петер. А за окном уже брезжит серый рассвет.
— Чего ты балуешься, Петрик?
— Бабушка говорит, чтоб ты вставала, а ты не встаешь. Приехал дяденька из Пелечей.
Вскакиваю и быстро одеваюсь:
— Почему не разбудили раньше?
— Бабушка не велела. Я хотел войти, а она…
Вижу, что носки у Петера совсем мокрые. Не иначе как выскочил во двор в одних тапочках.
— Небось, бегал по снегу такой полуголый?
Петер виновато поглядывает на меня.
— Немножко, — признается он и добавляет: — Мне ничуть не холодно.
— Смотри не заболей.
— Вот еще! — отвечает он таким тоном, что меня поневоле смех разбирает. Петер, откинув голову, тоже смеется, и его щеки раскраснелись от утренней свежести, как два яблока.
Поезд приближается к Риге, Язеп все еще спит, накрывшись пальто и подложив под голову шапку, — спит, словно дома, в своей постели. Тряска его, как видно, ничуть не тревожит, напротив — даже укачивает. Задремал и Том. Во сне лицо у него очень спокойное и даже красивое: высокий лоб, прямой нос, чувственный рот. Пускай отдыхает и он, а мы тихонько пойдем дальше. Когда поезд прибудет, проводница наверняка поднимет всех, кто сам до того не встанет.
Давайте пройдем в детский вагон. Дайна совсем замучила Лауму с Эдгаром — никак с ней не сладить, хнычет, пищит. Ни на какие уговоры не поддается: и новую куклу ей обещали, не подействовало — вот беда-то! — и магический, всемогущий зоопарк. А чуть только задремав, она просыпается, зовет Анулю. Лаума с Эдгаром, усталые, сонные и оттого раздраженные, вполголоса рассуждают о том, что Анна все-таки вконец избаловала Дайну, что плохо, когда ребенок вынужден жить у чужих (они так и говорят: «у чужих»), и хорошо, что теперь это ненормальное положение кончится.
В соседнем вагоне хлопочут Теодор и Кристина. Исконные деревенские жители, они привыкли вставать с петухами и решили сейчас устроить себе первый завтрак. Кто его знает, когда теперь придется поесть. Пока невестка чего-нибудь сварит, того и гляди ноги протянешь. Городские жить не умеют, магазины у них под боком, вот они и разбаловались. Ни тебе запасов никаких в кладовой, ничего, за каждой луковицей в лавку по три раза на день бегают, все перебирают и буханки щупают. Пес её знает, найдется ли еще хлебушко у невестки дома. Так оно будет вернее — надо подкрепиться своим. Но Кристина не была бы Кристиной и Теодор не был бы Теодором, если б и эта простая процедура, а именно — легкая закуска, прошла бы без инцидента. Как только Теодор открывает чемоданчик и начинает в нем шарить, Кристина бубнит сварливо:
— Когда чего делаешь, не зыркай по сторонам! Яйца передавишь!
— Не фырчи как горшок с кашей. Где они там у тебя, яйца?
— Ну, в этом же углу и есть. Ах, батюшки-светы, не суй ты на них банку с вареньем! Ну, чистый медведь!
Вам, читатель, возможно, подумалось сейчас, что лучше уж развестись, чем всю жизнь вот так цапаться? Заслышав это слово, супруги Олманы поднимают головы и смотрят одинаково серыми удивленными глазами.
— Милые вы мои, да с какой же стати сразу и разводиться?.. Куда ж нам и деваться тогда — сиротинушкам? — встрепенувшись, кричат они наперебой, пожалуй, впервые такие на удивление дружные и согласные. Потом, немного успокоившись, Кристина забирает у него чемодан, быстро и без материальных потерь находит бутерброды с запеченной свининой, подает один ломоть Теодору, другой — Лиесме, которая едет в том же купе. Теодор протягивает руку и начинает медленно жевать, щелкая зубным протезом. Лиесма мотает головой. Ну, дурная девчонка, свалится еще с катушек — не спит, не ест, глаза стали как блюдца, нос вытянулся. Но раз нет — так нет. Кристина пожимает плечами и кусает хлеб.
Всю ночь бодрствует и Раса. Скрастынь, сидя напротив, давно заснул. Раса не в состоянии понять, как можно спать в такую ночь, но не будит его и только молча разглядывает сероватые волосы Скрастыня, круглое лицо, сложенные на коленях большие, широкие крестьянские руки — будто впервые их видит, и удивляется. Как и недавно Том, Раса прислушивается к монотонному перестуку колес — клипата-клипата, — и ей кажется, что она сидит верхом на коне, который, цокая копытами, несет и несет ее неизвестно куда. Она даже немножко страшится этого тревожного бега навстречу неизвестности.
«Что-то ждет меня впереди?» — думает Раса, накинув на плечи светлую шубку и глядя в окно.
Дымят трубы, кидаются снежками ребята, у переезда теснятся машины, стоит железнодорожник с флажком, осторожно переступает кошка… И поезд идет мимо всего этого.
«И что вообще такое — жизнь? Твердые комья земли и снег… Поцелуи и стоны… это и есть удивительная и трудная жизнь…»
Постепенно на горизонте проступает алая полоска зари. Теперь уж с уверенностью можно сказать, что ночь миновала. Очень длинная ночь, какие бывают поздней осенью без луны и без звезд, с белым отсветом первого снега. Когда взойдет солнце, начнутся другие — утренние и дневные рассказы, а наш подошел к концу.
До свидания, уважаемый читатель!
О мертвых плохо не говорят (лат.).
Так проходит земная слава! (лат.)
Песня в переводе Ю. Абызова.
Стихи (и далее) в переводе Н. Бать
Приносящий счастье (латышек.).