А потом в какой-то момент им овладело новое, незнакомое, самое тяжкое и страшное чувство — чувство сиротства. Не стало матери… Возможно, занятый работой и семейными заботами, он не часто думал о ней, не так часто, как надо думать о матери, но все равно он всегда ощущал ее присутствие. Она была с ним. И вот ее нет. И еще один человек раньше всегда был рядом. И ее нет… Кто же остался? Вета? Но и дочь отдала свою любовь некоему Корнею Прабабкину, о существовании которого еще совсем недавно никто из них не знал.
В другом углу на диване, упершись ладонями в колени, в перепачканном мазутом ватнике сидел Петро и… тоже плакал. И это необычайно тронуло Максима и как-то сблизило с зятем, породнило не формально, как было до сих пор, — душевно.
За полночь, когда в хате остались лишь самые близкие люди, Максим почувствовал благодарность к четырем женщинам, которые добросовестно выполняли свою обязанность — пели над покойницей малопонятные псалмы. Припомнил: давно, когда он еще работал в Минске, погиб при автомобильной аварии инженер их отдела, молодой человек. Гроб с телом покойника по желанию семьи поставили у него дома. Поздно вечером собравшиеся стали расходиться. Вдова попросила Максима, чтоб он не уходил. Они остались вдвоем с товарищем. И в тяжком молчании, преодолевая сон, просидели до утра. Это была мучительная ночь.
Часа в три Рая и двоюродная сестра Тамара уговорили Максима пойти к Тамаре немного отдохнуть.
Думал, что уснуть не удастся. Но уснул. Когда проснулся, был уже день, на дворе шел снег. Ни души. Пустота и тишина. Стало стыдно, что он долго проспал и так спокойно, даже не снилось ничего. И не слышал, когда встали хозяева.
Быстро оделся, вышел на улицу. Снег шел мокрый и густой.
В хате было полно народа, не протиснуться. Возле покойницы в голос плакала внучка, маленькая Люда:
— А бабочка моя, а родненькая моя! Зачем ты померла? Как же я теперь буду без тебя?
Девочка обливалась слезами, поняв, что бабушки, которая всегда была с ней как самый верный друг и советчик, не стало и никогда не будет. Вчера Люде ничего не сказали, она смотрела телевизор у соседей, и мать устроила так, что она осталась там ночевать. Малышку поразила смерть в их доме, она, как почти все дети, еще верила в бессмертие близких, в ее представлении умирать имели право лишь чужие.
Плач Людочки взволновал всех. А Максима крик ее резанул по сердцу. Зачем еще она здесь?
Он протиснулся вперед, сурово сказал Рае, которая плакала тут же:
— Убери ребенка!
Но Люда зло блеснула на него глазенками и закричала:
— Не хочу! Не хочу! Все вы гадкие! Вы все не любили ее! — и схватилась за мертвые бабушкины руки.
Мать едва оторвала ее.
Максим почувствовал, что у него горит лицо, как будто девчушка ударила его. Да, она бросила им тяжкий упрек. Всем взрослым. Однако ему, пожалуй, больше, чем другим.
Слушать плач женщин не мог. Вышел на улицу и пошел в поле. Встречные провожали его удивленными взглядами: куда это он в такое время? Кладбище в другой стороне.
Хотя и поспал, но голова была тяжелая и болела. Часто билось сердце. В ушах звенел Людин голос: «Вы все не любили ее».
Нет, дитя мое, я любил мать. Не попрекай меня. Мне и так тяжко.
Его догнал запыхавшийся и словно испуганный Петро.
— Ты куда?
— Никуда. Знаешь, что такое дорога в никуда?
Петро грустно усмехнулся.
— Надо сегодня хоронить. Толи не дождемся. Не прилетит он с Урала. Радио передает, всюду метели. А поездом — трое суток.
Максим встрепенулся, будто увидел выход из мучительного положения. Да, похоронить сегодня. Скорее. Теперь уже матери ничего не нужно. Все это условности.
Но Рая сказала, что надо подождать Колю. Максим совсем забыл о старшем племяннике. Однако Коля так и не приехал. В какой-то момент, пока ожидали, Максим разозлился на него: щенок, что ему до бабушки, которая вырастила его? Но тут же подумал, что Вета такая же внучка, а он ей даже телеграммы не дал, потому что знал, не приедет. Слабеют и рвутся нити, которые связывали род. В наше время внуки не ездят на похороны дедов и бабушек. От этих мыслей стало еще более грустно и больно. И как-то пусто на душе.
Нет, это не душевная депрессия. Не то, что было, когда он шел за гробом и на бестолковых поминках, на которых «певчие» действительно напились. Тогда он испугался своего состояния и, обидев Раю и Петра, в тот же вечер уехал домой. Странно, где его дом? Здесь, в Волчьем Логе?
В дороге он простудился. Душил кашель. Болела грудь. Поэтому не ездил на работу. Пил липовый чай. Варил картошку. Сперва, укрывшись полотенцем, вдыхал над кастрюлей пар, потом ел сам и кормил изголодавшегося Барона. И мучился бессонницей.
Боль утраты не утихла, не притупилась, она как бы приобрела новое качество: все время думалось о матери, образ ее стоял перед глазами, и голос слышался в глубокой тишине дачи, где в безветренную ночь не раздастся ни один звук.
Лежал, слушал тишину и вспоминал каждый эпизод далекого детства, голодной военной юности и недавних встреч с матерью, каждое ее слово, каждый жест и каждую морщинку на лице, на руках. На живом лице, на живых руках. Мертвую не вспоминал.
На третью, должно быть, ночь понял, что образ матери не может оставаться только в памяти. Мать должна продолжить свою жизнь в его творчестве. Поэт, верно, создал бы стихотворение или поэму. Живописец написал бы родное лицо на полотне. А как воплотить образ человека в архитектуре? Великие зодчие это умели, в их творениях оставались жить на века они сами и образы близких, их дух, их идеалы. Он этого не умеет. Пока не умеет. Всегда старался выразить свою эпоху. Такая сверхзадача стоит перед каждым зодчим. Но, по сути, это абстракция, нечто необъятное. Тысячи архитекторов, проектировщиков, инженеров — все вместе, может быть, они и могут отразить эпоху. Один… один может разве что гений. Высочайшее достижение художника — образ человека определенной эпохи. Но в синтетическом искусстве зодчества человек не выступает так, как в романе, фильме, скульптуре. Не духовный облик, а материальные потребности диктуют функциональную целесообразность зданий, районов, городов. На этом принципе держится вся современная архитектура. Гостиницы, небоскребы строят во всем мире не для того, чтоб человек мог зайти туда подумать в одиночестве, вознестись духом.
Максим завидовал писателям, художникам. Но и у него есть еще одно умение, которое он называет своим хобби. Он увлекался резьбой в детстве, когда пас коров. Даже на вереях ворот своего двора вырезал искусные узоры, так что каждый останавливался полюбоваться. И он, малыш, гордился этим. Вереи эти в войну сгорели. В институте он пробовал усовершенствоваться в этом искусстве, ходил в мастерскую известного скульптора, и тот убеждал Максима, что его призвание — скульптура, но не переубедил, архитектура держала крепче, он остался верен избранной профессии.
После долгого перерыва он вернулся к своему увлечению, когда строил дачу. И потом, когда жил здесь, отдыхал; лучший отдых — резьба. Тогда же привез из лесничества толстые липовые и березовые кругляки — заготовки. Гости удивлялись этим круглякам, спрашивали, зачем ему. «Выйду на пенсию, займусь резьбой». До пенсионного возраста оставалось всего… тринадцать лет. Игнатович как-то сказал: «Струхлявеют твои кругляки до пенсии». Но тот же Игнатович привез ему в подарок из заграничной командировки набор замечательных резцов, таких у нас не делают; один — для грубой обработки — даже электрический.
…Василий был призван в армию в сороковом году, когда Максим учился в девятом классе. В начале войны в армию ушел отец, бригадир колхозных строителей, член партии, отступил с последней воинской частью, которая недели две держала рубеж в их районе. В оккупации мать не ожидала отца, хотя, когда появились в окрестных лесах партизаны, Максим как раз считал более вероятным, что отец мог остаться в этих знакомых ему лесах. Говорил об этом матери. Но для нее Евтихий был на войне, и она стала ждать его лишь тогда, когда на востоке снова загремела канонада. Совсем иначе она ждала сына. Всю войну. Может быть, с того самого дня, как в село вернулся первый окруженец. Ждала напряженно, чутко. Вскакивала ночью на каждый шорох, на шаги за окном.
Пришло освобождение, отец написал из госпиталя.
От Василия не было никаких вестей.
Призвали в армию Максима. Немного раньше, недели за две, забрали старших, всех, кто должен был взять оружие в сорок первом. Многие из них полегли здесь, недалеко, на переправе через Сож. Некоторых хоронили дома. В сожженной деревне, где торчали одни трубы, все было видно из края в край, все слышно — плач, стенания. Да мать и сама не пропускала ни одних похорон. В беде все село жило одной семьей.
Он боялся, что мать будет очень горевать, провожая его в армию, будет голосить, как по покойнику. А это страшно, он слышал, как голосили, провожая, некоторые бабы. Мать не плакала. Ни одной слезинки. И не провожала далеко. Только вывела из бывшего двора за обгорелые вереи. Но как она глядела. Перекрестила и сказала: «Иди, сынок. Теперь я двоих вас буду ждать. Василия и тебя».