— Слушаюсь.
II
Котельщик нес гробик с девочкой. За котельщиком шли две голосящие бабы.
— К попу, милые, несете?
— К фельдшеру, товарищи. Пропустите!
III
У ворот приемного покоя стоял катафалк с гробом. Возле него личность в белом цилиндре и с сизым носом, и с фонарем в руках.
— Чтой-то товарищи? Аль фельдшер помер?
— Зачем фельдшер? Весовщикова мамаша Богу душу отдала.
— Так чего ж ее сюда привезли?
— Констатировать будет.
— А-а… Ишь ты.
IV
— Тебе что?
— Я, изволите ли видеть, Федор Наумович, помер.
— Когда?
— Завтра к обеду.
— Чудак! Чего ж ты заранее притащился? Завтра б после обеда и привезли тебя.
— Я, видите ли, Федор Наумович, одинокий. Привозить-то меня некому. Соседи говорят, сходи заранее, Пафнутьич, к Федору Наумовичу, запишись, а то завтра возиться с тобой некогда. А больше дня ты все равно не протянешь.
— Гм. Ну ладно. Я тебя завтрашним числом запишу.
— Каким хотите, вам виднее. Лишь бы в страхкассе выдали. Делов-то еще много. К попу надо завернуть, брюки опять же я хочу себе купить, а то в этих брюках помирать неприлично.
— Ну, дуй, дуй! Расторопный ты старичок.
— Холостой я, главная причина. Обдумать-то меня некому.
— Ну, валяй, валяй. Кланяйся там, на том свете.
— Передам-с.
Станция Сухая Канава дремала в сугробах. В депо вяло пересвистывались паровозы. В железнодорожном поселке тек мутный и спокойный зимний денек.
Все, что здесь доступно оку (как говорится),
Спит, покой ценя…
В это-то время к железнодорожной лавке и подполз, как тать, плюгавый воз, таинственно закутанный в брезент. На брезенте сидела личность в тулупе, и означенная личность, подъехав к лавке, загадочно подмигнула. Двух скучных людей, торчащих у дверей, вдруг ударило припадком. Первый нырнул в карман, и звон серебра огласил окрестности. Второй заплясал на месте и захрипел:
— Ванька, не будь сволочью, дай рупь шестьдесят две!..
— Отпрыгни от меня моментально! — ответил Ванька, с треском отпер дверь лавки и пропал в ней.
Личность, доставившая воз, сладострастно засмеялась и молвила:
— Соскучились, ребятишки?
Из лавки выскочил некий в грязном фартуке и завыл:
— Что ты, черт тебя возьми, по главной улице приперся? Огородами не мог объехать?
— Агародами… Там сугробы, — начала личность огрызаться и не кончила. Мимо нее проскочил гражданин без шапки и с пустыми бутылками в руке.
С победоносным криком: «Номер первый — ура!!!» — он влип в дверях во второго гражданина в фартуке, каковой гражданин ему отвесил:
— Что б ты сдох! Ну, куда тебя несет? Вторым номером встанешь! Успеешь! Фаддей — первый, он дежурил два дня.
Номер третий летел в это время по дороге к лавке и, бухая кулаками во все окошки, кричал:
— Братцы, очишанное привезли!..
Калитки захлопали.
Четвертый номер вынырнул из ворот и брызнул к лавке, на ходу застегивая подтяжки. Пятым номером вдавился в лавку мастер Лукьян, опередив на полкорпуса местного дьякона (шестой номер). Седьмым пришла в красивом финише жена Сидорова, восьмым — сам Сидоров, девятым, Пелагеин племянник, бросивший на пять саженей десятого — помощника начальника станции Колочука, показавшего 32 версты в час, одиннадцатым — неизвестный в старой красноармейской шапке, а двенадцатого личность в фартуке высадила за дверь, рявкнув:
— Организуй на улице!
* * *
Поселок оказался и люден, и оживлен. Вокруг лавки было черным-черно. Растерянная старушонка с бутылкой из-под постного масла бросалась с фланга на организованную очередь повторными атаками.
— Анафемы! Мне ваша водка не нужна, мяса к обеду дайте взять! — кричала она, как кавалерийская труба.
— Какое тут мясо! — отвечала очередь. — Вон старушку с мясом!
— Плюнь, Пахомовиа, — говорил женский голос из оврага, — теперь ничего не сделаешь! Теперича, пока водку не разберут…
— Глаз, глаз выдушите, куда ж ты прешь!
— В очередь!
— Выкиньте этого, в шапке, он сбоку залез!
— Сам ты мерзавец!
— Товарищи, будьте сознательны!
— Ох, не хватит…
— Попрошу не толкаться, я — начальник станции!
— Насчет водки — я сам начальник!
— Алкоголик ты, а не начальник!
* * *
Дверь ежесекундно открывалась, из нее выжимался некий с счастливым лицом и двуми бутылками, а второго снаружи вжимало с бутылками пустыми. Трое в фартуках, вытирая пот, таскали из ящиков с гнездами бутылки с сургучными головками, принимали деньги.
— Две бутылочки.
— Три двадцать четыре! — вопил фартук, — что кроме?
— Сельдей четыре штуки…
— Сельдей нету!
— Колбасы полтора фунта…
— Вася, колбаса осталась?
— Вышла!
— Колбасы уже нет, вышла!
— Так что ж есть?
— Сыр русско-швейцарский, сыр голландский…
— Давай русско-голландского полфунта…
— Тридцать две копейки? Три пятьдесят шесть! Сдачи сорок четыре копейки! Следующий!
— Две бутылочки…
— Какую закусочку?
— Какую хочешь. Истомилась моя душенька…
— Ничего, кроме зубного порошка, не имеется.
— Давай зубного порошка две коробки!
— Не желаю я вашего ситца!
— Без закуски не выдаем.
— Ты что ж, очумел, какая же ситец закуска?
— Как желаете…
— Чтоб ты на том свете ситцем закусывал!
— Попрошу не ругаться!
— Я не ругаюсь, я только к тому, что свиньи вы! Нельзя же, нельзя ж, в самом деле, народ ситцем кормить!
— Товарищ, не задерживайте!
Двести пятнадцатый номер получил две бутылки и фунт синьки, двести шестнадцатый — две бутылки и флакон одеколону, двести семнадцатый — две бутылки и пять фунтов черного хлеба, двести восемнадцатый — две бутылки и два куска туалетного мыла «Аромат девы», двести девятнадцатый — две и фунт стеариновых свечей, двести двадцатый — две и носки, да двести двадцать первый получил шиш.
Фартуки вдруг радостно охнули и закричали:
— Вся!
После этого на окне выскочила надпись «Очищенного вина нет», и толпа на улице ответила тихим стоном…
* * *
Вечером тихо лежали сугробы, а на станции мигал фонарь. Светились окна домишек, и шла по разъезженной улице какая-то фигура, и тихо пела, покачиваясь:
Все, что здесь доступно оку,
Спит, покой ценя…
Два друга жили на станции. И до того дружили, что вошли в пословицу.
Про них говорили:
— Посмотрите, как живут Мервухин с Птолемеевым! Прямо как Полкан с Барбосом. Слезы льются, когда глядишь на их мозолистые лица.
Оба были помощниками начальника станции. И вот в один прекрасный день является Мервухин и объявляет Барбосу… то бишь Птоломееву, весть:
— Дорогой друг, поздравь! Меня прикрепили!
Когда друзья отрыдались, выяснились подробности. Мервухина выбрали председателем месткома, а Птоломеева — секретарем.
— Оценили Мервухина! — рыдал Мервухин счастливыми слезами. — И двенадцать целковых положили жалованья.
— А мне? — спросил новоиспеченный секретарь Птоломеев, переставая рыдать.
— А тебе, Жан, ничего, — пояснил предместкома, — па зэн копек[10], как говорят французы, тебе только почет.
— Довольно странно, — отозвался новоиспеченный секретарь, и тень легла на его профсоюзное лицо.
Друзья завертели месткомовскую машинку.
И вот однажды секретарь заявил председателю:
— Вот что, Ерофей. Ты, позволь тебе сказать по-дружески, — ты хоть и предместкома, а свинья.
— То есть?
— Очень просто. Я ведь тоже работаю.
— Ну и что?
— А то, что ты должен уделить мне некоторую часть из двенадцати целковых.
— Ты находишь? — суховато спросил Мервухин предместкома. — Ну, ладно, я тебе буду давать четыре рубля или, еще лучше, три.
— А почему не пять?
— Ну, ты спроси, почему не десять?!
— Ну, черт с тобой, жада-помада. Согласен.
Настал момент получения. Мервухин упрятал в бумажник двенадцать целковых и спросил Птоломеева:
— Ты чего стоишь возле меня?
— Три рубля, Ероша, хочу получить.
— Какие три? Ах, да, да, да… Видишь ли, друг, я тебе их как-нибудь потом дам — пятнадцатого числа или же в пятницу… А то, видишь ли, мне сейчас… самому нужно…
— Вот как? — сказал, ошеломленно улыбаясь, Птоломеев. — Так-то вы держите ваше слово, сэр?
— Я попрошу вас не учить меня.
— Бога ты боишься?
— Нет, не боюсь, его нету, — ответил Мервухин.