Правда, спустя несколько дней, Василь Васильевич Кок, все еще не пришедший в себя после ухода жены, получил письмо подписанное:
ИЛЛАРИОН ПРИКОТА
и повсюду показывал его, как доказательство подлости этого человека.
В письме было написано:
«Здравствуйте, плюгавая душонка, как поживаешь? Не унывай, брат Вася. Не я первый наставил тебе рога. Твоя Анета лакомый кусочек, и никто не откажется (здесь следовало какое-то слово, тщательно замазанное, а за ним ряд точек). Ты человек просвещенный, свободомыслящий. Ты понимаешь, что красивое тело, как всякое замечательное произведение, не может принадлежать одному человеку, а должно быть общественным достоянием. Держись крепко этой идеологии. Будь здоров. Постараюсь скоро с тобой увидеться и объясниться подробно. Сейчас некогда. Целую тебя.
P. S. А все-таки ты свинья. Зачем поднял такую историю из-за пустяков?»
Письмо было глупое и написано крупным неумелым детским почерком, отчего многие, знакомые с почерком Прикоты, заверяли Кока честным словом, что письмо это написано кем-либо другим, но Василь Васильевич крепко стоял на своем, точно такая уверенность облегчала его страдания.
Он носил письмо неизменно у себя в кармане и часто вынимал его даже на улице, чтобы убедиться в том, что оно существует в действительности. Ребятишки из детских домов, куда он заходил по долгу службы, еще издали кричали ему:
— Кока, Кока, покажи письмо!
Потому что и им неоднократно показывал его.
На пятый день после получения первого письма Кок получил второе с той же надписью:
«Приходи, старичина, сегодня в 1 час ночи к карьеру жел. дор.
Буду ждать».
Письмо это встревожило не одного только Василь Васильевича и, хотя снова было написано тем же крупным детским почерком, что и первое, однако уже не вызвало к себе пренебрежения, а, напротив, заставило не на шутку призадуматься товарищей Хруста и Лишьдвоя. Последний посоветовал Коку пока что держать это письмо в секрете, но к вечеру о нем знало полгорода, а к полночи окраина гудела от любопытных, несмотря на то, что милиция не выпускала никого за городскую черту, оцепив на большом расстоянии то место, где должно было произойти свидание Василь Васильевича с Прикотой или тем, кто присвоил себе это имя.
Как на зло, ночь выдалась темная, и Василь Васильевич поднимался к карьеру, то и дело цепляясь за репей, больно царапавший ему лицо. Но только он вполз наверх, желая стать на ноги, как что-то мягкое упало ему на голову, закрутилось вокруг шеи, и он едва не задохнулся.
Кок стал кричать, срывая с себя это нечто, оказавшееся простыней, неподалеку хлопнул револьверный выстрел, какие-то люди с криками кинулись приступом на карьер, за ним посыпали обыватели, прорвавшиеся через цепь, товарищ Хруст громовым голосом гаркнул:
— Сто-ой!
Оцепенев от ужаса, сжимая в одной руке простыню, другой указывая на куст, Василь Васильевич пятился задом и едва хрипел:
— Вот он, я вижу его. Вот он — голый человек.
Товарищ Хруст, подбежав к кустам, тарахнул по ним из нагана, раздалось жалобное мычание, и в толпу кинулся раненый теленок, но ничего более подозрительного так и не удалось найти ни вдоль всего карьера, ни в прилегающем к нему поле.
Но тут встревоженные обыватели подняли крик, требуя удаления милиции и возмущаясь тем, что их тревожат по ночам; прибежала хозяйка раненого теленка, ругаясь и плача, какой-то смельчак, пользуясь темнотой, во все горло крикнул:
— Это не Губ-розыск, а Губ-дура! на что публика ответила смехом, а товарищ Хруст схватил первого попавшегося ему под руку человека и стал его трясти в бешенстве, приговаривая:
— Я покажу тебе голого человека!
Но тот только хрипел, а когда принесли фонари, оправил смятый воротничок, сказав:
— Однако, у вас крепкая рука, товарищ. Разрешите представиться — начальник агентуры из Харькова с особыми полномочиями.
Тут публика заржала еще пуще, у товарища Хруста глаза налились кровью, и, если бы не агент, поймавший его за руку, быть бы беде, но в то же время Василь Васильевич стал заговариваться, в страхе продолжая пятиться. Его пришлось вязать и отправить в больницу, а вещественное доказательство в виде простыни приезжий из Харькова забрал себе, предварительно осмотрев ее со всех сторон. Простыня оказалась самой обыкновенной, из сурового полотна, а на одном краю ее анилиновым карандашом круглым детским почерком было выведено:
Хоть ты Вася, а дурак.
Илларион Прикота.
— Это выходка какого-нибудь хулигана мальчишки, — спокойно сказал приезжий: простыня казенная из исправительного дома.
— Но там же написано Прикота, — растерянно пробормотал товарищ Хруст.
Агент глянул на него боком и шевельнул губами, ничего не ответив, но начугрозы почувствовал, что от этого взгляда его всего точно окатило варом. «Крышка», — подумал он, утирая со лба пот.
На утро стало известно, что тов. Хруст смещен с места начальника уголовного розыска за нераспорядительность, неумелое ведение дела и превышение власти. А к полудню весь город облетела совершенно потрясающая сенсация:
Прикота Илларион Михайлович — найден. Вот уже неделя, как он лежит в одном из харьковских госпиталей, раненный напавшими на него недалеко от Погребища бандитами, сейчас же после устроенного им митинга, а был подобрал кондукторами первого, проходившего мимо товарного поезда.
Опознали Прикоту лишь тогда, когда он пришел в себя и рассказал о своем приключении.
Помимо этого, удалось точно установить, что в тот день, когда в Погребищах разыгрался скандал на пляже, Илларион Михайлович не был в городе. Об этом сообщил местным властям приехавший начальник агентуры.
Говорили еще, что получена, будто бы, из Харькова телеграмма, содержания которой так и не удалось разузнать, но что в связи с ней состоялось удаление со службы не только т. Хруста, но таже т. Лишьдвоя и еще кое-кого повыше. Говорили, что в телеграмме этой, помимо всего прочего, имелось одно слово, вполне определяющее все погребищенское происшествие и как бы ставящее на нем точку.
Тут же передавали слух, идущий с другой стороны, приватной, — что Анна Сергеевна Кок получила в Харькове развод и выходит замуж именно за человека, которого видели голым рядом с нею. Человек этот, будто бы, так же красив, как и Прикота, и даже метит на его место по инспекторской части, ввиду того, что сам Илларион Михайлович получает новое, высшее назначение и не вернется в Погребищи.
Говорили также, что Кок Василь Васильевич окончательно сошел с ума, а Подмалина Касьян Терентьевич отказывается от всех своих предположений относительно Анны Сергеевны, уверяя даже, что он и вообще-то не мог говорить ничего подобного, так как едва был знаком с Прикотой и по своей близорукости никогда бы его не разглядел на большом расстоянии.
В конце концов, все стали обвинять в случившемся девицу Дунину, будто бы в своих спортивных увлечениях зашедшую слишком далеко.
Туман постепенно рассеивался. На пляже не торчал кол с грозной надписью, а, напротив, лениво качался на волнах новый, выкрашенный алой краской причал с призывом:
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!
Снова на левом берегу появились купальщики, с каждым днем их становилось все больше — иные даже привезли с собою самовары.
Выставя под ласку огненных августовских лучей свой розовый живот, похожий на зреющий арбуз, Касьян Терентьевич по-прежнему блаженствовал. Купающиеся барышни сыпали огненные брызги и, глядя издали на обнаженных мужчин, презрительно поджимали губки, сравнивая их тощие тела с безукоризненной фигурой Прикоты.
Но с каждым днем образ красавца тускнел, принимая все более отвлеченные, так сказать, идеальные черты.
Иные даже, слушая рассказы о необычайной красоте Иллариона Михайловича и о всей его фантастической истории, недоверчиво пожимали плечами, как бы сомневаясь в самом существовании такого человека.
— Слишком тут много путаного, — говорили они, — а такого красавца, как вы описываете, и вовсе не встречается в жизни.
— Это всего лишь одно мечтание, порожденное воображением, смущенным крайними идеями, — добавляли скептики.
— Но всему есть граница и мера, — завершали мысль наиболее благоразумные.
— Совершенно верно, — подхватывал Подмалина Касьян Терентьевич, по-прежнему любящий послушать умные разговоры, — вот вам наглядный пример: что сталось с Коком, увлекшимся опасными теориями. Он лишился ума.
И как бы желая окончательно смыть с себя подозрения и глядя в бездонное пламенеющее небо, добавлял во всеуслышанье:
— Я всегда говорил, что то, что допустимо на левом берегу, отнюдь не возможно на правом. И мне хотелось бы услышать того, кто докажет противное.