Около полудня, когда новая партия сыра была уже сварена, сформована и разложена на полках в подвале, а бригада Володи Яворского выбралась из духоты и смрада на травку, чтобы передохнуть в тени, в сыроварню наведался Клим Синица. Запах сыроварни был, правда, сам по себе не больно приятен, но Синице нравился — тут он придерживался принципа одного римского императора, говорившего, что деньги не пахнут. Сыроварня, основанная Сосниным для внутренних нужд коммуны, постепенно стала чуть ли не важнейшим источником прибылей, кроме голландского сыра там вырабатывали еще овечью брынзу (до падежа овец). Чем усерднее глинские нэпманы стремились открыть для себя тайну сыроварения, тем старательнее коммуна хранила ее, лишь бы не потерять свое монопольное положение в этом редкостном промысле. Посторонним входить в сыроварню категорически запрещалось, свободный доступ туда имел лишь вожак коммуны, да и то в присутствии сыровара. Соснин любил бывать на самом процессе варки, в часы священнодействия, а Клима Синицу больше интересовала готовая продукция, когда созревший сыр пускал первую слезу. Вот и теперь коммунар пересчитал красные головки, поспевшие на полках, подписал сыровару акт на продажу сыра, а потом попробовал кусочек от надрезанной дегустационной головки. Соснин за несколько проб ухитрялся съесть всю, а этот ограничивался небольшим кусочком, всякий раз хваля сыровара. Однако теперь он не сказал ни одного доброго слова, хотя сыр, сваренный из первого весеннего молока, таял во рту. А выходя, словно бы невзначай обронил о Мальве:
— И что за манера привязывать лошадь к парадному крыльцу? Мало того, что конь всю ночь стоит голодный и грызет крыльцо, так еще, чего доброго, коммунары подумают, что она ко мне ездит. Эх, не сказал ей, чтобы забыла сюда путь...
И с тем поехал к молотилке, на дальнее урочище. Там паровик отчаянно кричал до поздней ночи, просил снопов, а поэту все казалось, что это напоминает о себе Клим Синица.
В тот вечер поэта охватила какая-то странная, до тех пор неведомая ему печаль, а на озере допоздна не могли угомониться белые птицы — он и прежде замечал, что эти впечатлительные существа как будто способны проникаться его настроением. Было жаль, что накануне он проводил Мальву не до самого дома, как сделал бы любой другой парень, а только до ветряков, и, если теперь его потянет отыскать ее в Вавилоне, это, пожалуй, будет нелегко. Кроме того, Синица приказал сторожам не давать сыровару верховую лошадь, с него, мол, станется загубить и себя и скотину. Предусмотрительность Синицы казалась просто поразительной, ведь и в самом деле, будь у парня лошадь, он давно уже умчался бы в Вавилон.
Еще и первые стихи о Мальве не были написаны, а она уже снова прискакала на своем буланом. Привязала его у крыльца и, заметив, что в комнате вожака коммуны темно, с легким сердцем поднялась по лесенке в мансарду. Правда, у дверей Синицы она все же невольно остановилась, перевела дух и дальше шла совсем тихо, боялась разбудить вожака, если тот спит. Но это была напрасная предосторожность. Оказалось, что он у барабана молотилки: работник там один, вот Синица и подменяет его, так что вернется, видно, не скоро. Мальва чувствовала себя в мансарде свободно, звонко смеялась, когда поэт рассказывал ей о своем ночном поединке с «деникинцами».
«Проделки вавилонских парней, не иначе»,— подумала Мальва. Она догадывалась, что это могли быть братья Соколюки. У них поле на Абиссинских буграх, где, между прочим, и ее десятина, иногда они там ночуют, могли приметить, как она ехала сюда, вот и устроили засаду, чтобы отвадить Мальву от коммуны, а то и просто ради шутки. Только рубиться из-за нее на саблях — это уж, пожалуй, слишком, хоть Мальве и льстило, что такой великий поэт бился за нее с «духами». И она добавила, улыбаясь, что один дух, верно, был черный, с бородой, а другой белобрысый, очкастый. Но поэт в пылу битвы примет-то как раз и не разглядел — духи, они ведь безликие...
Сторож проявил твердость, лошади не дал, и Мальве пришлось возвращаться домой в одиночестве. На этот раз «духи» напомнили о себе на Абиссинских буграх, мимо которых она проезжала. «Эй, Мальва,
стой!» Но она, припав к гриве коня, помчалась во весь опор. Данько Соколюк своим лошадям спутывал на ночь ноги железными путами (предосторожность опытного конокрада!), и теперь ему не оставалось ничего другого, как только рассмеяться ей вслед. Но недобрый это был смех. Еще недавно Мальва ни за что не проехала бы мимо Абиссинии. А теперь вот повадилась в белые палаты, которые днем с бугров видны отлично, а ночью лишь едва маячат во мгле. Так на Абиссинских буграх зрела злость на коммуну, злость, которой прежде там не было...
.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Последний раз Вавилон горел двадцать лет назад, в самую страду, когда в эти вообще-то благодатные края проникает с юга таврийская засуха. От нее болит голова, останавливаются ветряки на холмах, а на пыльных дорогах встают миражи — замки, в которых живут разве что вымершие тавры, основатели Вавилона. Под этим, кажется, недвижимым сводом ни с того ни с сего сшибаются в могучем поединке высоченные черные смерчи и, отрываясь от земли, плашмя падают за лиловые горизонты. Вавилон вспыхнул именно в такой зной в самый полдень, когда жнецы в степи собирались отметить невеселые зажинки [6] на помещичьем поле.
Занялась хата Соколюков, с нее пламя мигом переметнулось на соседей, а там пошло пожирать соломенные кровли бедняков, не щадя по пути и железных крыш, скручивая их в легкие, как перышко, свитки и поджигая ими небо. Жнецы бежали на пожар с косами и серпами, словно эту беду могли принести воинственные чужеземцы, не раз в давние времена разорявшие Вавилон. Впрочем, мы порой бываем несправедливы к нашим прежним недругам. Поджигателей схватили в глинище, месте, для такого случая безопасном и даже по-своему уютном, связали и надлежащим образом спровадили в Глинск к приставу заодно с их отцом Миколаем Соколюком.
Одному поджигателю, Даньку, было тогда десять лет, другому, Лукьяну, около того же. На допросе с помощью розог легко выяснили, как сожгли Вавилон. Оказалось, что истинным виновником трагедии был соседский кот, который повадился к Соколюкам в бурьян и все лето красное выпивал там куриные яйца, до тех самых пор, пока два озорника не догадались привязать ему к хвосту фитиль, облитый керосином. Подожженный кот выбрал для своей неслыханной мести чердак их собственного дома.
Теперь обоим поджигателям перевалило за тридцать, с разницей в один год. Разница так невелика, что каждый вправе мнить себя хозяином двора, хотя по шнурованной книге, хранящейся в сельсовете1, главой всему является их мать Варвара Хомовна Соколюк, уроженка Вавилона, в свое время доставшаяся ныне уже покойному Миколаю Соколкжу легко и беспрепятственно, поскольку родом была из голи вавилонской.
И вот снова жатва, но уже который день Соколюки не могут выбраться на поле, разбросанное, как и у их соседа Явтуха, в нескольких урочищах. Один клочок под Чупринками, другой под Козовом, а третий, самый большой, но никудышный, сплошной косогор, на Абиссинском верху — так называются рыжие бугры, которые до землеустройства принадлежали разве что самому господу богу. За эти бугры мать кляла на чем свет стоит землемера Кенду, немца упрямого, и родных своих волкомовцев, но благодаря старшему сыну Даньку бугры возвращали семена с лихвою. На них уже осыпается ячмень с обвисшими, как у Явтуха, усами, его в самый раз косить, но мать умирает, так что меньшой, Лукьян, боится оставаться дома один, без Данька. К. тому же мать велела им во что бы то ни стало быть при ее смерти, да и сами сыновья чувствуют— старая приберегла для них что-то на самый конец, и невозможность получить это прежде времени, материнское упрямство раздражает обоих, но больше Данька, который не может сидеть при матери неотступно и в душе побаивается, что тайна достанется меньшому брагу.
Чтобы не терять времени и быть начеку, Данько молотит на гумне рожь, привезенную ночью из-под Чупринок. Его гулкий цеп на рассвете всех будит, а под вечер убаюкивает. Он не умолкает даже в полдень, когда от духоты прячется все живое, за исключением одного козла Фабиана, топающего на обед к Явтуху Голому. Молотильщик время от времени кропит ток, чтобы не пылить, поливает копенки и снова беспрерывно бьет своим вяленым цепом, внутри которого как будто стонет, не умолкая, какое-то измученное обессилевшее от работы живое существо. «Совсем очумел наш Данько», — говорит мать, ей сейчас больше всего на свете хочется тишины.
Меньшой молчит, он, впрочем, знает, откуда у Данька такой пыл. На одного трудятся пчелы, на другого кузнечные меха, третьему бог дитя качает — ветер крутит ветряки, а на этом дворе ничего, кроме цепа, выдумать не могут. Лукьяна потянуло было к голубям, но он скоро сообразил: это почти то же, что разводить воробьев — сегодня они вроде твои, а завтра взмахнули крыльями и, глядишь, уже выбрали себе другого хозяина. Недаром Фабиан шутит по этому поводу, должно быть, имея в виду своего козла: все, что способно летать, не может принадлежать кому-нибудь одному. Впрочем, Лукьян не отказался от голубей, оставил для души несколько редкостных пар. На нем лежат все остальные заботы по хозяйству: коровка, которую он сам доит; куры, которые все норовят нестись у Явтуха в бурьяне; утки-цесарки, которых он каждый вечер не может дозваться на пруду; замачивание и отбивание конопли; выращивание, турецкого табака для старшего брата; баштан — истинное несчастье для детей Явтуха Голого; вся возня с овощами, от рассады до шинковки капусты на зиму,— за все это, с тех пор как мать больна, тоже в ответе он.