— Не мешай, пожалуйста! Дюма! Майн Рид несчастный!
— Ба-алван! — громогласно возмутился Полукаров чему-то в книжке и тяжеловесно хлопнул ладонью по столу. — Упустил!..
В классе засмеялись. Дроздов сказал внушительна:
— Ты бредишь? У тебя всегда в это время?
— Ничего не получается! Ужас!.. — воскликнул Зимин, и таблицы Брадиса полетели к Карапетянцу на стол.
Тот аккуратно положил таблицы поверх сумки, осуждающе проворчал:
— Не кидай вещами.
— Ты мешаешь! Ты сам болван! — с негодованием объявил Зимин Полукарову.
Вокруг Зимина зашумели, все повернули головы — одни с улыбкой, иные с досадой, а Полукаров, как будто окончательно проснувшись, фыркнул, покрутил головой и заговорил, не обращаясь ни к кому в отдельности:
— Ну и книга, братцы мои! Погони, выстрелы, прекрасные глаза леди, шпаги… А все же увлекательно! Умел старик закручивать: пыль коромыслом, скачут, убивают, любят, как леопарды… Ерунда нахальнейшая и невероятная! И что удивительно: старик наляпал столько романов, что количество их не подсчитано! Но умер в бедности, трагически. Последние дни зарабатывал тем, что стоял манекеном в магазине. Вот вам и Дюма!
— Тише! — оборвал его Дроздов. — Решай задачи и не мешай. Попрошу, восторгайся про себя!
А в это время Гребнин и Луц сидели за последним столом, возле окна, и разговаривали вполголоса. В самом начале самоподготовки Гребнин не стал решать задачи вместе со взводом: взял свою фронтовую сумку и с презрением к тангенсам и косинусам уныло поплелся в конец класса, чтобы написать «конспект на родину», то есть письмо домой. Здесь, в углу, было так уютно и тепло от накаленных батарей и так невесело гудел ветер за окном в замерзших тополях, обдувая корпус училища, что Гребнин задумался вдруг над чистым листом бумаги, — насупясь, рассеянно покусывал кончик карандаша. Тогда Луц, увидев непривычно насупленное лицо Гребнина, отъединившегося от взвода, медленно встал и направился к нему. Когда перед столом возникла его длинная сутуловатая фигура, Гребнин с досадой сказал:
— Чего приперся? Письмо не дадут написать.
— Письмо? — кротко спросил Луц. — Пиши, я сяду рядом. Ходят усиленные слухи, что у тебя табак «вырви глаз». Давай скрутим на перерыв. Почему ты уединился, Саша?
— А что мне там делать? Хлопанье ушами никому не доставляет удовольствия. Вот, например, абсцисса. — Он с насмешливо-удрученным видом поднял палец. — Абсцисса! А с чем ее кушают? Ничего не понимаю! Вот и хлопаю ушами, как дверью на вокзале!
Он сказал это не без горького яда, но до того покойно глядели на него карие улыбающиеся глаза Луца, так невозмутим был его певучий голос южанина, что Гребнин спросил непоследовательно:
— Вроде ты из Одессы?
— Да, эта королева городов — моя родина. Какой город — из белого камня, солнца и синего моря. И какие чайки там!..
— Ну, чайки хороши и на Днепре. Подумаешь — чайки!
— Сравнил! Речные чайки — это те же жоржики, что надели тельники и играют под морячков.
— А шут с ними!.. А мать и отец где?
— Мать и отец были цыгане, умерли от холеры. Я жил с тетей и дядей. Собственно, не тетя и дядя, а усыновили.
— Эвакуировались?
— Ушли пешком. Тетя с узлом, а я сзади плетусь. А потом тетю потерял под Ганьковом во время бомбежки. Ну… вот, а меня подобрала какая-то машина, потом — на Урал. Там в подручных на заводе работал, а потом в спецшколу… Ну ладно — биографии будем рассказывать потом. У меня к тебе категорический вопрос: почему тебе невесело?
— Но ты откуда взял, что мне невесело? — Гребнин в раздумье покосился на инистые папоротники темного окна. — Не то сказал.
— Прости, Саша, я тебя не обидел? Я хотел выяснить обстановку. Если ты хочешь быть один и писать стихи, я могу уйти.
— Какие стихи? Нашел великого поэта! Сиди и давай разговаривать. Эх, что с моим Киевом, а? Я жил на улице Кирова, рукой подать до Крещатика, там растут прекрасные каштаны. Рядом — Днепр, шикарные пляжи. Эх, Мишка! Забыл даже, какой номер трамвая ходил по набережной! Забыл!
— А я на Островидово, — глубоко вздохнул Луц, вспоминая. — Тоже улица! Но в Аркадию ездили купаться. Трамвай останавливался на кольце, слезаешь и идешь к морю…
Они оба помолчали. Ветер жестокими порывами корябал холодной лапой классные стекла снаружи, рассеянный снежный дым летел с крыши, несся мимо фонарей на плацу.
— Снег… — сказал Луц грустно. — Ты, Саша, ходил в такую погоду в разведку? Холодно?
— Нет, ничего… Полушубок и валенки. И водки немножко. Сто граммов.
— «Языков» приводил?
— Не без этого. — Гребнин послушал, как дребезжат стекла от навалов ветра, вполголоса заговорил: — Однажды вот в такую погоду вышли в разведку. Вьюга страшная. Ползли и совершенно потеряли ориентировку. Вдруг слышу: скрип-скрип, скрип-скрип. Ничего не могу сообразить. Ресницы смерзлись — не раздерешь. Присмотрелся. Сбоку метрах в пяти проходят двое. К нашим окопам. Потом еще трое. Что такое? Встречная немецкая разведка. Троих мы живьем взяли… — Он взлохматил на затылке белокурые свои волосы, другим голосом спросил: — А ты почему о разведке?
Луц, лукаво-ласково взглядывая на него, погладил ладонью край стола.
— Убедительно тебя прошу, Саша, выкладывай, как на тарелке, что у тебя неясно в артиллерии. Мы разберемся. Хочешь? Спокойно и без паники. Теперь, пожалуйста, прямой вопрос: что такое оси координат? Думай сколько тебе влезет, но хочу услышать ответ. Повторяю: без паники.
— У нас говорили так в Киеве в сорок первом: спокойно, но без паники, — поправил Гребнин и ответил довольно-таки неуверенно, что такое оси координат.
— Правильно, ты же прекрасно соображаешь! — воскликнул Луц, с преувеличенным восторгом вытаращив глаза.
— Не говори напрасных комплиментов. Лучше свернем «вырви глаз», — уклончиво проговорил Гребнин, отрывая листок от газеты. — У меня сейчас в голове как в ночном бою. А дело в том, Миша: стереометрию я не успел. Ушел в ополчение, когда немцы были под Киевом. Не закончил девятого. А в училище меня послали, видать, за награды…
Где-то в глубине коридора отрывисто и торжественно пропел горн дневального, оповещая конец первого часа занятий.
— Встать! Смирно! — скомандовал Дроздов. — Можно покурить, после перерыва на второй час не запаздывать!
— В армии четыре отличных слова: «перекур», «отбой», «обед», «разойдись», — пророкотал Полукаров, захлопывая книгу и всем телом потягиваясь лениво. — Братцы, кто даст на закрутку, всю жизнь буду обязан!
Во время перерыва в дымной, шумной, набитой курсантами курилке к Гребнину подошел Дроздов и, улыбаясь, подув на огонек цигарки, обрадованно объявил:
— Завтра освобождают хлопцев. Уже готова записка. Видел у комбата. Два дня чертей не было, а вроде как-то пусто! Как они там?
В то утро, когда дежурный по гауптвахте сообщил Алексею, что кончился арест, он, покусывая соломинку, вытащенную из матраца, неторопливо надел все, что теперь ему полагалось, — погоны, ремень, ордена, — после этого оглядел себя, проговорил с усмешкой:
— Ну, кажись, опять курсантом стал… Взгляни-ка, Борис.
Тот, обхватив колено, сидел на подоконнике прокуренного серого помещения гауптвахты; с высоты неуютных решетчатых окон виден был под солнцем снежный город с белыми его улицами, тихими зимними дворами, сахарными от инея липами. Борис хмуро и молча глядел на этот утренний город, на частые дымки, ползущие над ослепительными крышами, и Алексей договорил не без иронии:
— Слушай, не остаться ли мне еще на денек, чтобы потом вместе явиться в училище к Градусову и доложить, что мы честно за компанию отсидели срок? Думаю, Градусову страшно понравится.
— Брось ерничать! — Обернувшись, Борис соскочил с подоконника, лицо его неприятно покривилось, стало злым. — Не надоело за два дня?
Дежурный по гауптвахте — сержант из нестроевых, — пожилой, неразговорчивый, плохо выбритый, в помятой шинели, по долгу службы обязанный присутствовать при церемонии освобождения, значительно кашлянул, но ничего не сказал Алексею, лишь поторопил его сумрачным взглядом.
— Ну а все-таки, Борис? Остаться?
— Хватит, Алешка, хватит! Иди! А плохо одно: Градусов теперь проходу не даст. Наверно, по всему дивизиону склоняли фамилии, и все в винительном падеже!
— Наверно.
— Ладно. Пошли до ворот, — надевая шинель, бросил Борис. — Разрешите, дежурный?
— Разрешаю, пять минут.
В угрюмом молчании Борис проводил его до ворот, пожал руку и вдруг проговорил с бессильным бешенством:
— Вот Градусов, а? Соображать же не одним местом надо! Посадил из-за этих спекулянтов!..
Алексей втянул в себя ожигающий морозный воздух, сказал:
— Не согласен. Если бы еще раз пришлось встретить эти физиономии, десять суток согласился бы отсидеть.