Через некоторое время он понял: причина всему — новизна. Не только его одного мучила эта новизна, многие ощущали ее. Уж слишком широко и шумно ворвалась она в жизнь Лесогорского завода. Назарьев, как определил для себя Михаил Васильевич, был «самым упорным» выразителем этой требовательной и всегда устремленной вперед новизны. Однажды в разговоре директор пожаловался Пластунову на «неуемного» Назарьева. Парторг выслушал и сказал убежденно:
— Знаете, дорогой директор, дело далеко не в том, какой характер у вас или у Назарьева, а в том, что все эти факты значат одно: это заводы приживаются, сращиваются друг с другом. А завод — это ведь не только механизмы, а прежде всего люди.
Новый завод, переселившийся с юга, все ощутимее входил, вдвигался в лесогорские цехи, как в новую, еще не совсем податливую оболочку. Еще многие богатства его техники стояли на складах, под брезентом на заводском дворе — и все-таки он уже начал жить, распространяя вокруг неукротимое дыхание новизны, своих производственных обычаев, традиций, своей технической культуры.
Многие из коренных лесогорцев поняли и смирились с переменами в своем быту: «Ничего не поделаешь, уж придется потесниться». Так прославленный заводской кузнец Матвей Темляков гостеприимно распахнул двери своей удобной светлой квартиры в новом заводском доме перед семьей кузнеца Сакуленко. Так мастер Лосев Иван Степанович, потомок первых демидовских кузнецов, чей род, или, как любил говорить старик, династия, восходил к концу семнадцатого века, «определил к себе на доброе соседство» конструктора Костромина с его матерью и сыном. Так знаменитый лекальщик Степан Данилович Невьянцев пригласил «на житье» Николая Петровича Назарьева к себе в старый домик, окруженный плодовым садом.
Но нашлись лесогорцы, которых эти толпы пришельцев из разоренных, захваченных врагом южных и западных городов просто испугали, как лавина, несущаяся с горы на их теплые, еще дедами и отцами обжитые гнезда. Поколениями жили лесогорцы по-крестьянски домовито: у всех огороды, коровы, овцы, породистые свиньи, птица всякая, а в последние годы перед войной почти у всех завелись кролики; гордостью лесогорцев были шиншиллы, голубые и венские, ангорские пуховые и другие породы кроликов. Появились и лесогорцы-мичуринцы. Гордостью их были ягоды, которые назывались красиво и пышно, как в сказках: смородина-крандаль, малина-техас, актинидия амур-уссури.
И вдруг пришло время, когда и голубым кроликам и смородине-крандаль стала угрожать опасность от «чужих» ребятишек. Они лезли всюду; их к тому же интересовали и голубятни, из-за которых и вспыхнули первые стычки. Голубятники-уральцы подрались с пришельцами, а те своим ревом и синяками взбудоражили матерей. Стычки стали повторяться все чаще. В разбор всех этих шумных происшествий постепенно вовлечены были и отцы. Те начали ходить по начальству: местные жаловались Пермякову — и не только на детей, — а приезжие шли с жалобами к Назарьеву.
Назарьев терпеливо выслушивал жалобщиков: для людей, потерявших дом, каждая житейская мелочь действительно обращалась в уколы и страдания и, следовательно, помеху для работы. Когда же он однажды попробовал заговорить на эту тему с Пермяковым, тот сумрачно ответил, что ему, директору, лесогорские тоже жалуются на эвакуированных.
— Значит, не только наши, уральские, но и ваши виноваты, — сухо закончил он.
— Они такие же мои, как и ваши, — со сдержанной досадой возразил Назарьев. — Все мы сейчас уральцы.
Варваре Сергеевне уже были хорошо известны фамилии людей, которые «обижали» ее сильного и разумного мужа. Она не знала, при каких обстоятельствах это происходило, и боялась спрашивать: «Ведь он у меня гордый!» И негодовала втихомолку на людей, которые не умеют ценить такого человека, «верного работягу», как ее муж. Про жалобы своих, лесогорских, она тоже знала, — и эти не дают ему покоя! Однажды, не вытерпев, она улучила минуту и сказала об этом Пластунову:
— Вы меня извините, Дмитрий Никитич, но мне своего мужа жалко. Хватит с него забот на заводе, а тут еще с разными житейскими делами пристают. Может быть, постановление, приказ бы какой издали?..
Потом с досадой вспоминала она его на миг вспыхнувшее усмешкой карие глаза и тон, каким он спросил:
— А как вы думаете, уважаемая Варвара Сергеевна, боль может пройти по приказу? Только от лечения пройдет, верно?
Она сказала:
— Да, конечно, — и будто согласилась с заключением Дмитрия Никитича.
— Дело это, Варвара Сергеевна, в высшей степени тонкое, сложное: заводские организации сращиваются друг с другом, как и люди тоже, — и он, подмигнув, начал набивать свою трубочку, и весь его вид словно говорил: «Здесь, голубушка, случай поважнее, чем настроение твоего мужа».
Она поняла, что «вылезла ни к чему», и к горечи за мужа прибавилось чувство неловкости за свое неуместное вмешательство в заводские дела. Во теперь эти дела допекали решительно всех.
В то погожее утро в начале октября Костромин поднялся раньше обычного: хотелось на свежую голову проверить расчеты, произведенные по его заданию в конструкторском бюро. Сын, полуторагодовалый Сережа, «бэби», как его называла бабушка, сладко посапывая, спал в длинной дорожной корзине, откинутая крышка которой была привязана к наглухо закрытой двери смежной комнаты. Большая пуховая подушка, втиснутая в это необычное ложе, мягко обжимала маленькое тельце ребенка. Ему было жарко, он выпростал свои ручонки и вертел головой с черными, как перья дрозда, волосенками. Отцу вдруг захотелось взять эту детскую ручку с пухлыми пальчиками, сжать ее в ладонях, наслаждаясь ее нежным теплом. Но жаль было будить ребенка. Костромин вздохнул и еще раз посмотрел на спящего сына с жадным и страстным обожанием, которого никто не мог заметить в этот ранний тихий час.
Только сел он за стол, как голова матери высунулась из-за двери:
— Завтрак тебе скоро будет готов.
Старушка вошла в комнату. Ее сморщенное, забавно миловидное личико с остреньким профилем беспокойно подергивалось.
— Нет, больше я не могу, нет моих сил! — начала она угрожающим шепотом. — Прошу, прошу тебя, спустись на грешную землю, если не ради меня, то хоть ради ребенка! Несчастный ты наш бэби: растешь без матери, а отец, как блаженный, знает только свои расчеты да чертежи…
— В чем дело? Ну? — покорно спросил сын, хорошо зная, что ее не скоро остановишь.
— Ах, Лосева мне просто вздохнуть не дает. «Вы, — говорит, — с утра раннего на кухне ше-бар-шите». — «А что, — говорю ей, — поделать, если бэби просыпается рано, как птичка?» — «Вы, — говорит она мне, — кухню убирать не любите, а кухня у нас, сами видите, какая замечательная, и квартира у нас новая», — и тому подобное. «Ах, подумаешь, — отвечаю, — у нас в Киеве квартира была игрушечка, все блестело чистотой и уютом, и газ, и горячая вода весь день, а у вас на Лесогорском ни газа, ни горячей воды». А она — ну, не упрямство ли это, не гордость ли непомерная: ни за что ведь ни с чем не согласится! — отвечает: «А нам как раз это и нравится». Все время хвастается, что их «лосевскому роду» больше чем двести лет и что все у них знаменитые мастера. «Ах, — говорю я, — и в нашем роду они бывали: моего сына, — говорю, — в Кремль приглашали, сам товарищ Сталин его работой интересовался, а мой отец был замечательный скрипач, жалко, что сын мой не захотел». Ах, Юра, как это, в самом деле, ужасно, что ты меня не послушался! Жили бы мы не в этой дыре, а эвакуировались бы в областной центр, где тебе и филармония, и опера, и все такое! Какие хорошенькие девушки бегали бы за тобой, — скрипачей ведь всегда обожают. И ты мог бы выбрать себе среди них, которая нс стала бы обижать бэби… и мне, старому человеку, было бы легче… А тебе бы только где-нибудь притулиться — и ты уже доволен и даже не понимаешь, какой ты невезучий в личной своей жизни. Ну да, да, сыночек, не везет тебе… потому что тебе все некогда, твои возлюбленные танки все съели. Нечего головой мотать, уж я-то все на своей шее испытала от твоего вечного невезения… Тебя ничем, ничем не проймешь, тебе бы только торчать в своем бюро да вот в этих несносных расчетах рыться, а я, несчастная, знай тяни лямку…
В дверь вдруг постучали, и сердитый голос Натальи Андреевны сказал:
— Ксения Петровна, молоко у вас опять убежало!
— Ах, боже мой! — испугалась Ксения Петровна и заторопилась на кухню.
Юрий Михайлович облегченно вздохнул. Он был привязан к матери и любил ее, снисходя к ее слабостям, и про себя всегда отдавал ей должное: не в пример многим матерям, все-таки она хорошо знала многие стороны его натуры.
С детства, со времен скитаний с отцом по командировкам, Костромин привык к перемене мест. Взрослым, самостоятельным человеком он тем легче переносил эти перемены, чем больше накоплялся в нем опыт конструкторского труда.