Когда убивали начальника, Точилкин в сторонку отбежал: крови видеть не мог после того, как однажды побывал в штыковой атаке.
— За ними гляди да гляди.
— Не поддадимся.
— Чего ждем, скажи на милость?.. Давно бы их всех на солдатский котел перевести…
— На котле далеко не уедешь, их благородиям надо на самый хвост наступить…
В комитетскую палатку прибежал язычник, прапорщик Онуфриенко, и доложил про потайное собрание офицерское: крепко-де они за Половцева обижены, надумывают, как бы казаков на полк напустить, а сами-де уговариваются по тылам разъехаться и бросить полк на произвол судьбы.
Солдат, он хитрый: там секреты и тут секреты, у них потайные разговоры, а у нас каждые сутки рота наготове.
— Какая нынче дежурная? — спрашиваю члена комитета Семена Капырзина.
— Двенадцатая дежурная, — отвечает Капырзин и, передернув затвор, посылает до места боевой патрон.
Всполошились.
— Не зевай, ребята.
— Чего зевать, каждую минуту жизня смертью грозит.
— Выходи, шуму лишнего не подавай.
Бежим во вторую линию укреплений, и я громко подаю команду:
— Двенадцатая, в ружье!
Вылетают из своих нор солдаты двенадцатой роты: кто одет, кто бос и без шапки, но все с винтовками.
Мы, комитетчики, вкратце объясняем, из-за чего поднята тревога, и рота, рассыпавшись цепью, скорым шагом направляется к лесу.
Окружаем блиндированную землянку офицерского собрания. Заходим в землянку втроем.
— Здравствуйте, господа офицеры! — смело говорю я и кладу руку в карман на бомбу.
— Здорово, шкурники! — отвечает батальонный второго батальона штабс-капитан Игнатьев и, встав из-за стола, идет прямо на нас. — Мерзавцы! Как вы смели войти без разрешения дежурного офицера?
И со всех сторон густо посыпались на нас обидные слова.
Вижу, Остап Дуда сменился в лице и на батальонного грудью.
— Нельзя ли выражаться полегче?.. Мы есть депутация… Пришли узнать, какой вы за пазухой камень держите?
— Что-о тако-о-ое? — орет Игнатьев, глаза выпуча. — Ах вы, каторжные лбы!
Не помню, как шагнул вперед и я.
— Знай край да не падай, ваше не перелезу! Довольно измываться над нашим братом! Довольно из нас жилы тянуть!
— За нас двенадцатая рота! — с провизгом закричал из-за меня и Капырзин. — За нас полк, за нас вся масса солдатской волны, казаками нас не застращаете, это вам не старый режим…
— Ма-а-а-алчать… Предатели… Родина… Измена! — Батальонный выхватил наган. — Я не могу… Я застрелюсь! — и поднял наган к виску.
— Валяй… Один пропадешь, а нас — множество — останется, — говорит Капырзин.
Раздумал. Опустил руку с наганом и говорит тихим голосом:
— Сукины дети вы.
Офицеры окружили его, отжали в угол и принялись успокаивать.
— Господа депутаты, — обратился тогда к нам молодой и чистый, как утюгом разглаженный, адъютант Ермолов, — господа, по-моему, тут недоразумение… Камня за пазухой мы не держим, и никаких особых секретов у нас нет… Просто, как родная семья, собрались чайку попить и побалагурить… Верьте слову, политикой мы никогда не интересовались… Мы не против и Временного правительства, не против и революции, но… — он оглянулся на своих, — но…
— Мы не допустим, — выкрикнул Игнатьев, — чтоб какая-то сволочь грязнила честь полкового знамени, под которым когда-то сам Суворов водил наш полк в атаку на Измаил и Рымник. Наше знамя… — и пошел и пошел про заслуги полка высказывать.
Насилу его уняли.
К нам опять подлез тот адъютантишка и зашептал:
— Вы на него не сердитесь, господа. Чудеснейшей души человек. Но… но… на язык не воздержан… Революция, это знаете такое…
— Мы и без вас, господин поручик, знаем, что такое революция, — говорит Капырзин. — Расскажите нам лучше, как вы солдата на фронте удерживаете, а сами сговариваетесь дезертировать?
— Ложь, чепуха, хреновина… Больше доверия своему непосредственному начальнику. Солдат ничего не должен слушать со стороны, от какого-нибудь проходимца-агитатора… Все новости должен узнавать через начальника… И со всеми обидами иди к начальнику… Не с первого ли дня войны мы находимся вместе с вами на позиции?
— Вы не сидите, — говорит Остап Дуда, — не сидите в окопах… в воде. — Вы — сухие и чистые — на стульях спите…
— Не вместе ли мы честно служили, и не должны ли мы на этих позициях честно и вместе умереть? За родину, за свободу, за…
— Нам, — говорю, — умирать не хочется. Славу богу, до революции дожили и умирать не желаем.
— Будя, поумирали, — ввязался и Капырзин. — Три года со смертью лбами пырялись, надоело… Нам чтоб без обману, без аннексий и контрибуций.
— Ба, большевицкие речи?
— Нам все равно, чьи речи. Нам ко дворам как бы поскорее, а вы, господа офицеры, нас вяжете по рукам и ногам. Три года…
— Три года! — опять выскочил из своего угла батальонный Игнатьев. — А я служу пят-над-цать лет… Нет ни семьи, ни дома… Все мое богатство — сменка белья да казенная шинель… Теперь вам то, вам се, а нам, старым командирам, шиш костью?.. Вам свобода, а нам самосуды?… Хамы, сукины дети! Не радуйтесь и не веселитесь — дисциплина нового правительства будет еще тверже, и вы, мерзавцы, еще придете и поклонитесь нам в ноги!..
— Пойдем, — сунул меня локтем под бок Остап Дуда, — тут разговоров на всю ночь хватит, а там рота под дождем мокнет…
Повертываемся и выходим.
Рота обступила нас.
— Ну, чем вас там угощали, чем потчевали?
— Мы их испугались, — смеется Капырзин, — а они нас. Потявкали друг на друга, да и в стороны.
— Жалко, драки не вышло. Не мешало бы для острастки одному-другому благородию шкуру подпороть.
— Кусаться с ними так и так не миновать.
— Пока вы там гуторили, мы по лесу всю телефонную снасть пообрывали.
— Ну, ребята, держи ухо востро. Пулеметчикам находиться неотлучно на своих местах. К батарее выставить караул. На дороги выслать заставы. Всем быть готовыми на случай тревоги.
Утром полк был собран на митинг.
Долго судили-рядили. В конце концов было решено батальонного Игнатьева арестовать, а к казакам и в 132-й Стрелковый срочно слать своих делегатов. Арестовать себя батальонный не позволил — застрелился, делегаты были посланы.
Не успели мы разойтись, скачет из штаба дивизии ординарец с распоряжением немедленно везти урну с солдатскими голосами в Тифлис, где квартировал общеармейский комитет турецкого фронта.
— Максима Кужеля слать!
— Пимоненко!
— Трофимова!
Каждому из нас хотелось в тыл — вольную жизнь посмотреть, да и к дому поближе.
Артиллерист Палозеров сказал за всех:
— Нечего нам, братцы, горло драть без толку. Человек тут требуется надежный. Может, через них, через листки-то, какое освобождение выйдет. Благословясь, пошлем-ка кого-нибудь из наших комитетчиков. Верней того ничего не выдумать.
Слову его вняли.
Перед целым полком тащили мы жеребья.
Один тащит — мимо, другой — мимо, третий — мимо.
Пало счастье на меня — вытащил пятак с зазубриной — и заиграло во мне!
Сгреб я барахлишко, посовал всякую хурду-мурду в один мешок, голоса солдатские — в другой и сажусь на арбу.
— Прощевай, земляки.
— Счастливо.
— Возвертайся поскорее.
— Чего он тут забыл?.. Сдай, Кужель, голоса, отпиши нам про тыловые порядки и валяй на Кубань, а следом и мы прикатим.
Кто целоваться лезет, кто на дорогу мне табачку отсыпает, кто сует письмо на родину.
Разобрал ездовой вожжи, гаркнул, и подпряженные парой кони взяли.
С перевала оглянулся я последний раз…
Далеко внизу чернели окопы, виднелись землянки, пулеметные гнезда, батарея в лесочке, и вся широкая долина была насыпана солдатами, как горсть махоркой.
— Прощай, лешая сторонка.
Три года не плакал — все молился да матерился, — а тут прорвало…
В России революция,
вся Россия на ножах.
Горы, леса, битые дороги…
По хоженым дорогам, по козьим тропам несло солдат, будто мусор весенними ручьями.
Солдаты тучами облегали станции и полустанки. По ночам до неба взлетало зарево костров. Все рвались на посадку, посадки не было.
Поезда катили на север, гремя песнями, уханьем, свистом…
Дребезжащие теплушки были насыпаны людями под завязку, как мешки зерном.
— Земляки, посади!
— Некуда.
— Надо ехать, али нет?.. Две недели ждем.
— Езжайте, мы вас не держим.
— Как-нибудь…
— Полно.
— Товарищи!
— Полно.
— Туркестанского полка…
— Куда прешь?.. Афоня, сунь ему горячую головешку в бороду.
— Депутат, голоса везу, — охрипло кричал Максим и, как икону, поднимал перед собой урну с солдатскими голосами. Его никто не слушал. Стоны, вопли, крики… В клубах дыма и пыли летели поезда. Обгоняя колеса, катились тысячи сердец и стуко-тук-тук-тукотали: