Нина Сергеевна покусывала губы, ресницы ее моргали быстро-быстро и вызывающе, она точно кому-то мстила сейчас в своих мыслях, наказывала…
— Жди и помни меня.
Не тревожься — не надо… —
Она задышала часто-часто, как будто устала, как будто забиралась по лестнице, и в глазах у ней стало темно, безразлично. Что с ней? Почему? Но в ту же секунду закончилась музыка, и Нина Сергеевна подвела меня к Феше:
— Вот ваш кавалер.
Я сел с Фешей рядом, но она даже на меня не взглянула, она продолжала свой разговор:
— Не дай бог, Клава, еще войну пережить. Меня бы уж сейчас не хватило, я уж сразу бы померла…
— Не померла бы. Мы б еще с тобой поработали. В войну-то надо сильнее работать.
— Ну если бы так, конечно, бы поработала. А только я сильно этой войны пошто-то боюсь. Да и ту войну еще не забыла. — Феша обвела всех глазами, то ли приглашая себя послушать, то ли ища поддержки. И пришла ей поддержка.
— Ты права, Феша. Как же забудешь то время… — сказала Клавдия Ивановна. Голос у ней был уже глуховатый, усталый. Наверное, ей уже хотелось домой.
— Вот-вот, — обрадовалась Феша ее словам, — мы все тогда старались для фронту. А колхозик у нас был малюсенький. Но планы-то все равно большие. И налогов — по горло. А мы, Клавушка, держали только одну коровешку. А с нее надо и самим попитаться, и триста литров молочка отнести, да яиц сотню штук, да килограмм сорок мяса, и шерсти — даже забыла сколь… Так и жили — не помирали. Да еще картошки надо было по три центнера сдать. Накопал не накопал, а тащи на весы. А робили-то, господи, боже мой. Придешь, бывало, на конный двор, а саней нет, телег нет, ярмов нет. Друг у дружки отбирам да воруем — ехать надо, а не на чем… — Феша нахмурилась, потом по лбу провела платочком. Лицо стало серьезное, как будто осунулось. Потом тяжело вздохнула и плечи поежила, как будто мешало ей что-то на спине. А я опять поймал себя на том, что она напоминает мне аккуратную птичку-синичку. Порой смотришь — сидит та на кустике и перебирает клювиком перышки. Перебирает их и думает какую-то свою думу. Так же и Феша… Но она заговорила опять:
— Иногда с внучкой вспоминаю то время. Но куда там — не верит. Что, говорит, это такое — быки? — Феша засмеялась и оглядела стол. — А мы, значит, поставим быка в оглоблю, потом надо ярмо ему на голову поднимать, а мне не поднять это ярмо. Рога-то у быка — выше меня. Но как-нибудь дело сделать. А все равно — бык есть бык. Он то стоит упиратся, а то рванется, и ниче нипочем. А если оса, а если шершень укусит — тогда он совсем, как зверь… Но иногда добры были быки, хороши. Помню, как-то пилили лес, а у нас Нюру Сокину березой ударило. А зима была. Мне и положили Нюру на сани, отвези, мол, как хошь, в сельсовет, а там пускай обмоют да перевяжут. Вот и погнала свои сани, да боюсь, тороплюсь, как бы с Нюрой чего… А надо километров десять по целине. А быка-то моего звали Цыганом. Я его погоняю да приговариваю: „А ну, Цыганушко, давай поспевай. У Нюры-то пять ребятишек в доме, и мы с тобой выручать должны…“ Потом я бегом побежала, тогда и бык за мной побежал. Видно, понял мое положение. За какой-то час всего добежали и спасли Нюру нашу…
— Хватит, Феша, об этом, — прервала ее Клавдия Ивановна, — у людей ведь праздник, а мы с тобой все о себе, о себе.
— А мы же никому не мешам! — возразила ей Феша и опять обтерла платочком лицо.
— Я ведь, Клавушка, и на прицепах была. А тракторишко у нас — вечно худой. Пять дней заводим, а на шестой только ездим. Так что бороны мы всегда чистили на ходу. А как делали, как сейчас вижу: мы их цепляли в два следа: один ряд — впереди, а второй — позади, а посередке тросик положим. Мудрили, значит, бабешки… — Феша улыбнулась и головой покачала. Клавдия Ивановна стала делать ей какие-то знаки глазами, но Феша опять начала:
— А у меня подружка была, Тося Захарова, молодая еще, незамужняя. Вот Тося чистила как-то первый ряд, а тракторишко-то большой ход набрал, да еще поле пошло под уклон. А Тося маленько отвлеклася, задумалась, а может, и головушку обнесло. Наверно, головушку… Ну че, она зашаталася — и кувырк. А вторым следом тоже бороны шли. Вот и затянуло нашу Тосю под бороны, а сверху еще тросом пришлось. Всю одежку на ней придрало, а сама — ничего. Какой-то ангел хранил. А может, судьба. Да и молодая была — умирать не положено.?. — Феша расстегнула на платье верхнюю пуговку, потому что в комнате было жарко. Потом перевела глаза на меня:
— Смешно сказать, да грех утаить, а я ведь еще десять лет прожить собираюсь.
— Да живи хоть двадцать, — улыбнулась Клавдия Ивановна. — Но только поменьше болей. А то сильно ты, Феша, стала болеть. А от болезни — не то настроение.
— Конечно, Клава, хворь и поросенка не красит, а мы еще люди… Только я уж кого. Но пожить-то охота, цепляюся. Недавно в деревню родиму приехала, долго собиралась да собралась. Думаю: погляжу на наши заплотики и наберу здоровья маленько. Да только кого… Да еще добры люди расстроили. И расстроили крепко — чего скрывать. Я тебя, Клава, опять перебила?
— Не перебила. Рассказывай…
— Ну хорошо… — Феша повела плечом и голос повысила: — Ох, не могу! Зашла там в домик к Ивану Петровичу — раньше в детстве мы вместе играли, он и мужа, Мишеньку, знал. Ну вот, дело такое… Я и зашла. Здесь, говорю, проживает Иван Петрович? Здесь-то, мол, здесь, отвечает его сын Анатолий, но только отец уже месяц в отъезде. А какой же, возражаю, нам старым, отъезд? А сынок-то как на меня посмотрел-посмотрел, да еще к нему с пол-литрой в то время зашли — вот и не до меня. А потом соседи ихни все равно рассказали… Увезли, мол, Ивана Петровича в инвалидской сиротской дом, А за полгода до того он, родной, обезножил. Стал на руках скакать с места на место. Передвигаться-то надо жо. Он ведь на фронте был раненой. Вот раны и подвели. А че делать теперь? А делать-то нечего. Да и Анатолию, сыну, не глянется. Скачет, мол, отец на руках, как пружина, только соседей пугат… — Феша откинула назад голову и закрыла глаза. — Охо-хо… Строгой у него сынок. Вот он и подогнал к дому машину и отвез отца в инвалидской дом. А тот, говорят, сильно не хотел, все кричал, бился: не избывай меня, Толенька, я ведь руками-то все могу. Любой, мол, гвоздь прибью тебе, любу жердину поправлю. А сам ревет, бьется, руками машет. Так силой и увезли. На носилки силком положили, на которых назем-то таскают на гряды. Вот оно — наше-то дело. Доживай, мол, до старости, а потом на назем. Вот я тогда и расстроилась…
— А ты не расстраивайся, — заговорила Клавдия Ивановна, — у каждого, видно, свое. У тебя, тоже свое будет. И от этого не уйдешь… Лишь бы войны только не было.
— Так оно, — согласилась Феша. Потом рассмеялась. — Да каки наши годы! Мы еще с тобой вон сидим да пируем. — Феша залилась мелким-мелким смешком. — Вот раньше и на нас парни оглядывались. — Феша хмыкнула, но ее прервал чужой громкий голос:
— Раньше были времена, а теперь — моменты. — За спиной у Феши оказалась Нина Сергеевна. Она с обидой хлопала себя по карману. По губам скользила гримаска. — Закурить нет, конечно?
Я покрутил головой. Феша прикусила нижнюю губу и усмехнулась:
— До че дожили — кругом бабы курят, прямо едят его — и ниче. А вот мы с Клавой не курим, — Она посмотрела на меня, приглашая к шутке. — И никогда не курили. Оправды!
— Не курили, а воевать собрались. А кто ж воюет-то без цигарки?
— Что-то не поняла тебя? — воскликнула Феша и взглянула в упор на Нину Сергеевну.
— А войну-то зачем ворожите?
— Да очнись ты, девушка. Не греши. Я, к примеру, все готова отдать, последне платье сдернуть с себя, и разулась бы, лишь бы не было этой проклятой… Я даже в телевизор-то не могу. Как увижу там солдат с ружьями, с пулеметами — так и затрясет меня и бегу напролом на улицу. Нет, я бы и комнатенку свою отдала, где-нибудь бы на вокзалах ночевала, по лавкам, но только… нет, нет, не война.
— Неуж комнатку свою отдала бы? — подцепила Фешу Нина Сергеевна.
— А че, если надо. Конечно, я привыкла уж к ней, хоть и тесновато, да ниче…
— Почему тесновато? Вечеров ты не собираешь, старичков к себе не приводишь. Так зачем тебе шире-то? — Нина Сергеевна рассмеялась и подмигнула мне, точно призывая в свидетели. Потом опять на Фешу напала:
— Ты ведь живешь, как буржуйка. Одна всего, а комнату занимаешь. И прямо в центре, рядом все магазины. И театрик наш рядом. Мало-мальский, а все же театрик…
— По тиятрам я не ходила. У меня у самой были всяки тиятры. — Феша теперь смотрела в упор на Нину Сергеевну и хмурила брови. А я слушал их голоса, слушал насмешливый голос певицы, а сам опять о своем думал, только о своем, о своем. И я знал, что на улице уже ночь, что давно дома меня потеряли, но что-то все же мешало встать и проститься, что-то мешало мне сделать эти три шага до двери. Наверно, усталость меня одолела, а может быть, задремал. Ну конечно, я дремал уже и куда-то проваливался, и только закрывались глаза, смежались — мне сразу виделась моя родная Заборка, та далекая улица. А за улицей — степь, и степь эта белая-белая, как простыня. И мне казалось уже, мне чудилось, что будто иду я, бреду по глубокому снегу и на мне полушубок, на ногах широкие лыжи, а следом за мной все идут и идут ребятишки. Много-много их, наверное, полдеревни. Я веду их в ближние сосны, а потом мы выйдем на озеро, а потом мы покатим дальше на наши луга, а еще дальше будет деревня Покровка. И там, возле этой деревни, мы найдем высокий обелиск с большой красной звездочкой. Там когда-то убили колчаковцы моего деда Николая Захаровича. И вот уж нет деда — одна только звездочка… И мы снимем шапки и будем слушать эту тишину и снега. И, может быть, услышим голос моего деда, голос крови моей, голос преданий… И сразу в горле поднимаются и встают слова: дорогая моя, милая родина, дорогая моя деревня… И моя родная Катюша, моя родная жена… Вы все без меня пропадете, завянете. Но как же вас всех соединить вместе, связать? И чтоб всем было хорошо и чудесно, и чтоб все любили друг друга и помогали… Как все это соединить вместе, и чтоб не болела душа?..