— Сухарь! — крикнул Бережков.
Болтал ли он с другом, молчал ли, но в мозгу, помимо его воли, продолжалась незримая работа. Порой будто мерцала новая комбинация, новая конструкция; он всматривался, и все распадалось. Мерещился, лез в голову глиссерный двигатель «Райт». Странно, почему Август Иванович так оговорился? «Гарайт»… Шелест, значит, думал о «Райте»… Вот навязался этот «Райт»! Из-за него, черт побери, не различишь что-то иное, свое, смутно возникавшее в сознании.
С угла улицы друзьям открылась Красная площадь. Прямо перед ними темнели зубцы стены Кремля, проступали сквозь летящий наискось снег силуэты башен, еще с двуглавыми орлами наверху. Над Кремлем трепетало по ветру полотнище красного флага, ярко подсвеченного снизу. Напротив Кремля фонари у длинного здания Торговых рядов бросали на площадь пучки света. Иногда проходили автомашины, вырывая фарами из белесой полумглы полосы проносящихся, кружащихся снежинок. В этой вьюге, в этом призрачном свете московской зимней ночи просторная площадь, покатая с обоих концов, вдоль стены Кремля казалась выпуклой, сфероидальной, как бы сегментом огромного шара.
Бережков опять остановился, поднял руку в шерстяной перчатке, поднял палец.
— Что ты? — спросил Ганьшин.
— Обожди. Постоим минуту.
— Зачем?
Бережков таинственно наклонился к другу.
— Ощущаешь, — понизив голос, сказал он, — как мы несемся в мировом пространстве?
Ганьшин усмехнулся.
— Расфантазировался. Пойдем.
— Обожди… Слышишь, мы с каким-то шуршанием рассекаем эфирные пространства…
— Нет, ничего не слышу.
— Молчи, сухарь.
Они двинулись дальше. Бережков легко шагал, наслаждаясь метелью. В полумгле воображения, словно при неверном свете фар, опять проступали какие-то очертания мотора. Идя об руку со своим маленьким другом, Бережков уже ничего не видел, кроме того, что совершалось в фантазии.
— Ты, пожалуй, на правильном пути, — вдруг проговорил Ганьшин.
Бережков удивленно посмотрел.
— О чем ты?
— Как «о чем»? Разве ты не помнишь, что сейчас ты бормотал?
— Сейчас? Честное слово, не помню… Ну, подскажи! Ну, что я бормотал?
Он тряс Ганьшина за плечи.
— Отпусти. Скажу.
— Ну, что?
— Проклятый «Райт»…
— Ты думаешь? — протянул Бережков.
Ганьшин кивнул. Они снова пошли под руку.
— Нет, ты, брат, не сухарь, — сказал Бережков. — Вовсе не сухарь.
Дорогой — опять словно по молчаливому согласию — они больше не говорили о моторе.
Вскоре друзья добрались к месту назначения. Ганьшин отомкнул и растворил перед гостем дверь своей квартиры. Впрочем, говоря точнее, под этим наименованием следовало разуметь две маленькие комнаты, которые молодой профессор, недавно обзаведшийся семьей, занимал в многонаселенной, так называемой коммунальной, квартире. Заметим в скобках, что Бережков просил принести извинение читателям в том, что из его повествования выпали такие события, как женитьба Ганьшина, рождение его дочки, а также потрясающая эпопея обмена двух комнат в разных районах на две вместе, те самые, куда теперь переносится действие этого новогоднего рассказа, совершенно фантастического и совершенно истинного, как объявил Бережков.
…До полуночи было еще далеко, шел лишь одиннадцатый час. От Бережкова веяло морозцем, щеки и руки раскраснелись. Он раскланивался, говорил любезности дамам, с интересом озирался, словно кого-то ища. Нет, напрасно он понадеялся на некое «вдруг»… В самом деле, откуда бы взялась здесь та, о которой он подумал утром, отрывая листок календаря?
Какую же встречу предвещал ему Ганьшин?
Из дальней комнаты кто-то окликнул Бережкова:
— Алешка…
Удивительно знакомый, глуховатый голос. Бережков мгновенно повернулся. Люди добрые, Ладошников! Бережков ринулся к тому, с кем не виделся несколько лет, «ленинградцу», как все уже привыкли называть Ладошникова.
Михаил Михайлович стоял в углу, возле ганьшинского письменного стола, который сегодня был очищен от всего, что напоминало о науке, покрыт, как и обеденный, белоснежной скатертью, уставлен закусками и непочатыми еще питиями. Высоченная, даже, пожалуй, исполинская, фигура Ладошникова как бы подчеркивала незначительные габариты комнаты; казалось, тут ему было тесновато. Годы пребывания в Ленинграде несколько изменили внешность Ладошникова. Как видно, он отвык от когда-то излюбленных высоких сапог и косоворотки. Теперь он был аккуратно подстрижен, одет в отлично сшитый, чтобы не сказать — щегольской, костюм. И все же это был прежний Ладошников. Даже смотрел он по-прежнему из-под бровей, таких же лохматых, нависших, как и раньше, — смотрел на приближающегося Бережкова и улыбался. Шагнув навстречу, слегка задев при этом стол, на котором качнулись бутылки, Ладошников решительно сгреб в объятия соратника по штурму Кронштадта, автора «Адроса», стиснул сильными руками, затем несколько отстранил и сказал:
— Ты, брат, помолодел…
Действительно, в этот вечер Бережков не мог погасить молодого возбуждения, блеска зеленоватых, ставших будто ярче глаз, неудержимо возникавшей улыбки. Он опять узнал прежнего Ладошникова в этом кратком восклицании: тот словно бы ничего не видел, но все примечал. Перестав различать что-либо вокруг, Бережков не отрывал взгляда от приезжего. Давняя юношеская влюбленность мгновенно вновь завладела сердцем Бережкова. С нежностью он отмечал перемены, которые все открывались в Ладошникове. Того, видимо, покинула прежняя скованность, угрюмая застенчивость. В прошлом он никогда таким свободным движением не обнял бы Бережкова. И улыбка стала свободнее, полнее. Может быть, надо бы сказать «счастливее». Да, этому человеку, новому Ладошникову, ведомо счастье творчества, успех…
Подошел Ганьшин, толкнул Бережкова под бок.
— Ну, нравится сюрприз?
Потом Ладошников обратился к Бережкову:
— Ко мне, в Ленинград, доходили сведения, что ты стареешь, киснешь… А ты, оказывается…
— Какой черт, кисну? — перебил Бережков. — Завтра утром отправляемся в пробег.
— На аэросанях?
— Так точно. Присоединяйся!
— И Ганьшин участвует?
— Не только Ганьшин, но и сам Август Иванович… Видишь, чуть ли не весь «Компас» будет в сборе.
— Соблазнительно… Куда же вы держите путь?
Понизив голос — сведения о завтрашнем маршруте вряд ли следовало оглашать во всеуслышание, — Бережков ответил:
— На Волгу… На площадку нового моторного завода.
Вдруг словно какая-то тень прошла по худощавому лицу Ладошникова. Казалось, проступила на миг его прежняя угрюмость. Пожалуй, в другое время Бережков не уловил бы этой мимолетной тени, но сейчас с проникновением влюбленного он ее увидел.
— Что с тобой, Михаил?
Ладошников помолчал, потом буркнул:
— Нынче у меня день неприятностей.
— Что же случилось?
— Просил об одном деле… Но ничего не вышло… Отказали…
— О чем же просил?
— Дело большое… Касается судьбы одной моей машины.
— Какой? «Лад-8»?
Ладошников кивнул. Бережков не решился дальше расспрашивать на людях. Быстро взяв Михаила Михайловича под руку, он повлек его в прихожую. Однако там среди вороха шуб и шапок — от некоторых еще тянуло холодом уединилась молодая пара. Впрочем, это уединение было весьма условным: здесь же дымил папиросой пожилой военный. Пока Бережков оглядывал прихожую, отыскивая укромный уголок, раздались пронзительные звонки над входной дверью. К кому-то из обитателей коммунальной квартиры нагрянули гости. Нет, тут, на этой площади общего пользования, не поговоришь. Однако Бережков еще со времен новоселья Ганьшиных был знаком с местностью. Он тотчас нашел выход — выход на черную лестницу.
Смутный свет зимней лунной ночи проникал сквозь заросшие изморозью стекла небольшого окна, расположенного маршем выше. Два конструктора, очутившиеся наконец наедине, поднялись туда, к окну. На белеющем в полумгле фоне Бережков видел будто вырезанный из темного картона профиль Ладошникова: выпуклый лоб, выступающие, сильно развитые надбровные дуги, сжатый энергичный рот. Здесь, в тиши, Ладошников кратко рассказал о том, что называл «днем неприятностей». Приехав утром, он зашел в Управление Военно-Воздушных Сил и тотчас был принят Родионовым, который сообщил, что правительство решило не покупать чертежей «Майбаха», а строить завод для выпуска отечественного мощного авиамотора. Но такого мотора еще нет. И даже проекта нет.
— Кто знает, — продолжал Ладошников, — что станется теперь с «Лад-8»? Серийный выпуск невозможен, пока нет мотора.
Бережков слушал, но никак не мог изобразить на своем лице сочувствия. Опять неудержимо появлялась улыбка. Перед мысленным взором снова всплывали какие-то моторы-уроды, неясные, неустойчивые сочетания разных двигателей.