Заняв номер, спустился к администратору и спросил у него – не приехал ли Алексей Старостин? Он посмотрел в свою книгу и кивнул: да, приехал, живет в таком-то номере.
Подымаюсь к нему, примерно часа за два до банкета. Смотрю: елки-палки, что время делает с нами! Разве я когда-нибудь узнал бы в этом облысевшем, как и я, человеке того молодого, как звон, красавца летчика в далеком военном году, обламывавшего ветки прусской рябины в красных кистях! А он смотрит на меня и, конечно, не узнает: мол, что от меня хочет этот лысый толстяк? Я расхохотался, и тут он меня узнал.
– А-а-а, – говорит, – Кемал! Только зубастая пасть и осталась!
Ну, мы обнялись, поцеловались, и я его повел в свой номер. Я с собой привез хорошую «изабеллу». Сидим пьем, вспоминаем минувшие дни. И конечно, вспоминаем наших немочек.
– Ах, Греточка! – говорит он, вздыхая. – Ты даже не представляешь, что это было для меня! Ты не представляешь, Кемал! Я потом демобилизовался, женился, летал на пассажирских, у меня, как и у тебя, двое взрослых детей. Сейчас работаю начальником диспетчерской службы, пользуюсь уважением и у райкома и у товарищей, а как подумаю, диву даюсь. Помнишь, у Есенина: «Жизнь моя, иль ты приснилась мне!» Кажется, там, в Восточной Пруссии, в двадцать четыре года закончилась моя жизнь, а все остальное – какой-то странный, затянувшийся эпилог! Ты понимаешь это, Кемал?
И надо же, бедный мой Алексей прослезился. Ну, я его, конечно, успокоил, и тут он вдруг заторопился на банкет.
– Да брось ты, Алеша, – говорю, – посидим часок вдвоем. Наши места никто не займет, а они теперь на всю ночь засели.
– Ну что ты, Кемал, – говорит, – пойдем. В двадцать ноль-ноль генерал будет открывать торжественную встречу. Неудобно, пошли!
Ну что ты ему скажешь? Пошли. Такой он был человек, а летчик был первоклассный, в воздухе ни хрена не боялся!
На этом Кемал закончил свой рассказ и оглядел застольцев, медленно переводя взгляд с одного на другого.
– Слава богу, кончил, – сказал дядя Сандро, – еще бы немножко, и мы бы заговорили по-немецки!
Все рассмеялись, а князь разлил коньяк по рюмкам и сказал:
– И по работе он не так уж далеко ушел от тебя.
– Да, – сказал Кемал, – начальник диспетчерской службы, особой карьеры не сделал.
– Он не должен был бросать эту девушку, пока их не перевели в другое место, – сказал дядя Сандро и, чуть подумав, добавил: – А ты понял, почему он в последний раз согласился прийти попрощаться с ней?
– Ясно, почему, – ответил Кемал, – он понял, что майор на нас не накапал и, значит, за нами никто не следит.
– Дурачок, – в тон ему отозвался дядя Сандро, – твой же рассказ я тебе должен объяснять. Когда он согласился пойти попрощаться со своей девушкой, он уже знал, что в ту же ночь вас переведут в другое место.
– Нет, – засмеялся Кемал, – такие вещи держали в строгой секретности.
– Как нет, когда да! – возразил дядя Сандро. – Я же лучше знаю! Он вертелся возле начальства, и кто-то ему тихо сказал.
– Оставьте человека! – вступился за него князь, подымая рюмку. – Он, бедняга, и так наказан судьбой. Лучше выпьем за Кемала, угостившего нас хорошим фронтовым рассказом.
– Кто чем угощает, а Кемал рассказом, – уточнил дядя Сандро, насмешливо поглядывая на Кемала, – отбивает хлеб у своего дяди. Только «кар» нам больше не надо!
– А мне жалко этого человека, – сказал маленький Хачик, – бедный, любил… Потому плакал… Если б не любил, не плакал…
– Да нет, – начал Кемал возражать, но, неожиданно замолкнув, сунул палец в ухо и стал с нескрываемым наслаждением прочищать его. Движения Кемала напоминали движения человека, пахтающего масло, или водопроводчика, пробивающего своей «грушей» затор в раковине умывальника.
Кемал довольно долго, морщась от удовольствия, прочищал таким образом ухо, полностью отключившись от присутствующих, что присутствующим почему-то было обидно. Дядя Сандро молча с укором глядел на него, как бы улавливая в его действиях еще четко не обозначенный абхазским сознанием, но уже явно раздражающий оттенок фрейдистского неприличия.
– Что нет?! – наконец не выдержал дядя Сандро. Кемал преспокойно вынул палец из уха, оглядел его кончик, словно оценивая на глазок качество спахтанного масла, видимо, остался этим качеством недоволен, потому что на лице его появилась гримаса брезгливого недоумения, явно вызванная огорчительной разницей между удовольствием от самого процесса пахтания и прямо-таки убогим результатом его. С этим выражением он вытащил другой рукой из кармана платок, вытер им палец, сунул платок в карман и как ни в чем ни бывало закончил фразу:
– …Просто его немного развезло от «изабеллы», он чересчур приналег на нее…
Как и всякий мужчина, много увлекавшийся женщинами, Кемал не придавал им большого значения.
– Акоп-ага, – крикнул Хачик, – еще прошу по кофе!
– Сейчас будет, – ответил Акоп-ага, глянув в нашу сторону из-за стойки, на которой была расположена его большая жаровня с горячим песком для приготовления кофе по-турецки.
– Извини, пожалуйста, – сказал Хачик, обращаясь ко мне, – ты здесь самый молодой. Вон там арбузы привезли. Принеси два арбуза – хочу сделать фото: «Кинязь с арбузами».
– Да ладно, – сказал князь, – обойдемся без арбузов.
– Давай, давай, – вступился Кемал за Хачика, – это хорошая идея. Князь с арбузами, а мы с князем.
На том конце ресторанной палубы, уже как бы и не ресторанной, продавали арбузы. С детства мне почему-то всегда чудилось, что в арбузе заключена идея моря. Может, волнообразные полосы на его поверхности напоминали море? Может, совпадение времен – праздник купания в море с праздником поедания арбузов, часто на берегу, на виду у моря? Или огромность моря и щедрость арбуза? Или и там и там много воды?
На трех помостах вышки для прыжков, бронзовея загаром и непрерывно галдя, толпились дети и подростки. Те, что уже прыгнули, что-то выкрикивали из воды, а те, что стояли на помостках вышки, что-то кричали тем, что уже барахтались в море.
Одни прыгали лихо, с разгону, другие медлили у края помоста, оглядывались, чтобы их не столкнули, или свою нерешительность оправдывали боязнью, что их столкнут.
И беспрерывно в воду летели загорелые ребячьи тела – головой, солдатиком, изредка ласточкой. Короткий, бухающий звук правильно вошедшего в воду тела и длинный, шлепающий звук неточного приводнения с призвуком дошлепывающих ног. Постоим полюбуемся, послушаем: бух! бух! шлеп! шлеп! перешлеп! бух!
Я тоже сюда приходил в наше предвоенное детство. Тогда здесь была совсем другая вышка для прыжков: она увенчивалась бильярдной комнатой, и самые храбрые из ребят докарабкивались до крыши бильярдной и прыгали оттуда.
Вглядываясь в те далекие годы, я вижу этих ребят, но не вижу среди них себя. Жалко, но не вижу. И на третьем, высшем помосте не вижу я себя.
Сюда, на территорию водной станции «Динамки», как мы тогда говорили, никого не пускали, кроме тех, кто посещал секции плавания и прыжков.
Но больше половины ребят ни в каких секциях не состояли и приходили сюда снизу, по брусьям доползая до плавательных мостков, а потом оттуда по железной лестнице наверх и на вышку. Так приходил сюда и я.
Но это было довольно утомительно: с берега по сваям и железным проржавевшим, иногда с острыми зазубринами, перекладинам карабкаться метров восемьдесят. Так что я иногда подолгу простаивал возле входа на водную станцию, которую стерегла грузная и пожилая, как мне тогда казалось, женщина.
Дело в том, что почти ежедневно бильярдную посещал один парень с нашей улицы Ему было лет двадцать, и звали его Вахтанг. Но почти все, и взрослые а дети, называли его ласково-любовно – Вахтик.
Закончив играть, он покидал территорию водной станции деловито-праздничной походкой, как бы означающей: я только что закончил очень нужное и очень приятное дело и сейчас же возьмусь за другое, не менее нужное и не менее приятное В эти минуты я старался стоять так, чтобы он меня сразу заметил, и он всегда меня сразу замечал. Заметив меня, он что-то с улыбкой говорил женщине, стерегущей проход, и она, расцветая от его улыбки, пропускала меня.
Иногда, когда я вот так дожидался его, он подкатывал откуда-то сзади, и я чувствовал его добрую руку, ласково ложащуюся на мою голову или шутливо-крепко, как арбуз, сжимающую ее пятерней, и я при этом всегда старался улыбнуться ему, показывая, что мне нисколько не больно. Мы не останавливаясь проходили мимо стражницы, и она, расцветая от его улыбки, оживала до степени узнавания меня.
И тем более меня всегда удивляла тяжелая тусклость ее неузнавания, когда его не было. Не то чтобы я просился, но я стоял возле нее, и она могла бы вспомнить, что я – это я, и пропустить меня. Ну хорошо, соглашался я мысленно, пусть не пропускает, но пусть хотя бы узнает. Нет, никогда не узнавала.