Заслуживает особого внимания позиция председателя горисполкома Кислюка, который один долго и упорно, как ни нажимали на него, не соглашался — и не согласился! — с предложением об освобождении Карнача от должности. А Игнатовичу очень хотелось, чтоб решение было единогласным. Независимо от того, прав был Кислюк или не прав, он как бы реабилитировал себя перед Сосновским, потому что после истории с квартирой мнение Леонида Миновича о председателе было не из лучших, считал, что выдвижение Кислюка на этот пост — одна из их ошибок. Кислюк как бы подтвердил старую истину: каждый человек загадка, и разгадать ее сразу нелегко.
Он, Сосновский, совсем не хочет бросить тень на других членов бюро, дело сложное и деликатное. Но, может быть, один Кислюк понял, что из-за второстепенного, личного кое-кто забывает о более важном, существенном — интересах города. Конечно, это пока его субъективные соображения и догадки. Их следует проверить. Каким образом? Несомненно одно: сделать надо так, чтоб не дать повода заподозрить его в недоверии к серьезному коллегиальному органу.
— Микола, знаешь, где Волчий Лог?
— Деревня?
— Деревня на шоссе. Садовый кооператив нашего актива.
— У меня у самого там участок.
— У тебя? — Сосновский удивился и разочарованно крякнул. «Вот тебе и знаю людей! Три года езжу с шофером и ни разу до сих пор не слышал ни от него, ни от кого другого о такой немаловажной стороне его жизни».
— Сверни. Посмотрим ваш хутор.
Шофер глянул настороженно: что это секретарю пришло в голову?
Леонид Минович решил слегка пугнуть его за то, что тот так долго скрывал свою частную собственность.
— А что, если мы прикроем эту лавочку? Микола тяжело вздохнул.
— Помрут некоторые.
Сосновский едва удержался, чтоб не захохотать.
— Да ну? Что ты говоришь?
— Моя теща первая отдаст концы. Она только и живет здесь, на земле. В городе на пятом этаже чахнет. Прямо жалко старуху.
Сказал Микола о теще так серьезно, что шутить на этот счет показалось неуместным. Леонид Минович хорошо знал и понимал эту «земельную ностальгию».
Максим услышал шум машины и сверху увидел Сосновского. Подумал с недоумением: «А ему что надобно?» Понаблюдал, как секретарь осматривает его «храмок». Спуститься или не стоит? Решил, не стоит. Если Сосновский приехал к нему, пускай поднимается сюда, в мастерскую. Если же заглянул, чтоб убедиться в нарушении инструкции о садово-огородных кооперативах (нарисует потом сатирическую картинку в очередном докладе), тем более нечего ему показываться на глаза, а то еще, чего доброго, подумает, что он выскочил навстречу в качестве просителя… милости.
После болезни Максим работал так, как в молодости по окончании института, когда верил, что станет великим зодчим. Великим не стал, однако прожил не без пользы, а потому всегда работал с подъемом и радостью, хотя, конечно, не с тем уже молодым пылом, не по пятнадцати часов в сутки. А эту неделю — именно так. Резал портрет матери… Но, еще лежа в постели, в одиночестве, мысленно завершая портрет, он почувствовал, что скульптура получается неплохой, но это не то, что виделось ему поначалу. Чтоб создать такой скульптурный памятник матери, какой она заслужила своей жизнью, у него не хватит ни умения, ни опыта. Памятник он может создать только архитектурный. И, может быть, как раз в ту минуту, когда мать испускала последний вздох, ему подсказали тему такого памятника. Новое родное село!
В тот день, когда он твердо решил, какой построить матери памятник, и, лежа в постели, начал набрасывать проект, за один день создал общий облик новой Карначовки, у него даже подскочила температура. Это напугало Галину Владимировну, которая приехала навестить больного после работы. Милая и мужественная женщина! Ты очаровала меня и вернула к жизни. Но я тебя боюсь. Боюсь, потому что не уверен, что смогу дать тебе то счастье, какого ты заслуживаешь и которого тебе по-женски так хочется.
Галина — единственное, что тревожило в последние две недели. А больше ничего, потому что все осталось позади, за высоким и трудным перевалом. Впереди солнечная долина, и там величайшая и не имеющая конца радость — работа, которую он любит, которой посвятил жизнь.
Сосновский крикнул снизу:
— Есть тут живая душа?
— Есть! Милости прошу.
— Где ты там? На небеси?
Поднимался по крутой и узкой лестнице тяжело, даже бренчали стекла в легкотипной мансарде. Ворчал что-то. Остановился, явно пораженный необыкновенной комнатой, залитой вечерним солнцем, засыпанной мелкой стружкой, с листами проектов на столе, на стене, на рамах, на стульях и даже на полу. А может быть, и хозяин его поразил, который в ожидании гостя стоял возле витража. Максим отрастил бороду, густую и черную. С такой бородой, в парусиновой робе и в сапогах, он являл собой классический образ цыгана. В руке резец, как нож. Только кнута не хватало.
Оглядев мансарду с неподдельным удивлением, Сосновский посмотрел на хозяина с веселой, доброй улыбкой.
— А вы и впрямь на небе. Что бог Саваоф, Теперь буду знать, как выглядит мастерская бога.
Пожал руку, спросил, кивнув на незавершенную скульптуру:
— Мать?
И, сняв шляпу, минуту постоял, склонив голову. Максима тронуло, что Сосновский знает о смерти матери и так тактично, без слов выразил и свое уважение к ней, и сочувствие ему.
Потом, осторожно ступая, словно боясь что-нибудь сломать, разрушить, Леонид Минович обошел скульптуру и осмотрел уже как произведение искусства, внимательно, с интересом, что тоже понравилось Максиму. Он давно уже открыл, что при внешней грубоватости Сосновский — душевно деликатный человек, куда более тонкий, чем некоторые внешне лощеные люди.
— Что ж вы скрывали свой талант скульптора?
— Потому что я не скульптор. Может быть, мог бы им стать, если б не продал душу неблагодарной музе…
Сосновский посмотрел на хозяина, хитро и озорно прищурившись. Но вспомнил, что пережил Карнач, и сказал серьезно:
— Не такая уж она неблагодарная, ваша муза.
— Архитектура? Что неверная жена. Мучаешься, ревнуешь, бранишь, а все равно любишь.
Сосновский засмеялся.
Но подумал, что Карнач сразу вызывает его на разговор обо всех своих грехах, а он ехал сюда совсем не с целью напомнить о них еще раз, — довольно, что ему поставили в счет все, что надо и что, может, не надо, на бюро горкома.
Сосновский повернулся к листам проекта. Посмотрел один на стене, другой на столе, и Максим увидел, что секретарь вдруг насторожился, как боевой конь, заслышав звуки горна. Быстро пробежал глазами эскизы на стене, перебрал листы, висевшие на стуле, и с ватманом в руке резко обернулся к Максиму, без околичностей, ревниво и почти сердито спросил:
— Для кого?
— Для души.
— Не морочь голову. Такой проект для души не делают. Кто заказал?
— Добрые люди.
Сосновский сердито бросил лист с планировкой, колхозного центра обратно на стул. Сказал не шутя:
— Напрасно вам бюро горкома не записало строгача. Работаете у нас…
— Я не работаю у вас!
Вырвалось это с болью — крик души. Но сказал и похолодел, ведь он решил никуда не уезжать, просить работу в институте. Однако после такого заявления секретарю обкома…
Сосновский тоже почувствовал неловкость: нельзя сейчас кидать такой упрек. Это что соль на свежую рану. Сказал примирительно:
— Насчет выговора я пошутил. Не обращай внимания.
Максим тоже осторожно дал задний ход:
— Это деревня, где я родился. Там похоронены мои родители…
Сосновский снова начал разглядывать листы. Расспрашивал о подробностях. О материале. Прикидывал стоимость. И вдруг стал критиковать довольно строго, отбросив ту щепетильность, с какой говорил о скульптуре.
Максим это сперва воспринял как неожиданный щелчок в нос. Он даже разозлился: «Все великие знатоки. Все лезут в критики».
Но, прислушавшись к замечаниям более внимательно, понял, что Сосновский куда лучше его знает современную деревню, ее нужды, перспективы развития фабрик хлеба, мяса и молока, что он делает очень интересные экономические и демографические прогнозы.
— Не нужна будет вашей деревне такая школа. Поверьте мне, Максим Евтихиевич. По количеству мест. И тип школы у вас старый. Он теперь уже не удовлетворяет. Условия производства, научно-техническая революция требуют совсем другой школы, особенно на селе.
Спорили о жилых домах. Максим стоял за одноквартирные, типа коттеджей. Деревня, мол, есть деревня, и хотя экономически, может быть, выгодно, но абсурдно строить стоквартирные дома. Какой архитектурный облик будет иметь такой поселок? Два-три дома в чистом поле?
Сосновский придерживался другого мнения. Стоквартирных не нужно, но и разбрасывать деревню на километры, растягивать коммуникации непрактично и невыгодно. Если у сельских рабочих исчезнет потребность держать свиней и кур, людям захочется жить в большем коллективе.