Большие промыслы держали когда–то братья Фелофей с Лукой. Кто только не ходил у них в должниках, у кого только почти задарма не забирали они рыбу! Ни креста не знали, ни совести. Знали один закон, щучий: глотай, жри мелкоту. Проглотили они и Ивантия. Тогда его еще звали Ванюшкой; Ивантием Лука в просмешку назвал, — прилипло.
А случилось все дело так. Овдовев, Фома Хватов обрадовался воле, загулял с солдатками, запил, мережи в распыл пустил, за ними — карбас; потом и домишко на своз продал, да и сам надумал в Питер податься, — там–де заработки полегче — на баржу куда пойти или на пароход. Одна помеха — Ванюшка этот десятилетний. Подсказала солдатка какая–то: отдай–де в коптильню к Твердюковым, — и к месту пристроишь и деньжат дадут. Что ж — отвел. Взяли, трояк за год вперед уплатили. Дешево, как говорится, хозяевам работник обошелся. За вторым трояком Фому Хватова уже не дождались: сгиб в Питере; как и где — даже слуху об этом не дошло до Набатова. Ванюшку же из коптильни годам к шестнадцати в дом взяли, в услужение: глаза голубые да вихры, как овсяная солома, желтые Фелофеевой хозяйке дюже приглянулись. По кухням, по людским пошла жизнь парня, легкая, беззаботная. Десять лет так минуло, пятнадцать…
После революции хиреть начали Твердюковы, кое–как еще десяток лет продержались. Плюнуть бы на них давно, расквитаться… Да уж совсем не тот стал человек Ивантий. Как сосун–болото цепко держала его твердюковская семья. Оглупили сызмальства, прибаутошничать, чудить Лука заставлял. Ржут, бывало, а Ивантию любо: пятак, а то и гривенник, гляди, дадут за паясничание. Старался. Сам нищий — порты да рубаха, — а на все из–под хозяйской руки глядел. Даже и жениться не стал, только бы хозяйке угодить. «Холуй» — звали его односельчане. Таил на них злобу поначалу, потом притерпелся, привык.
И только когда колхозы начались, когда совсем на нет сошли Твердюковы, когда похоронил Ивантий хозяйку, ту, что в глаза его голубые в молодости заглядывала, — очутился он один в жизни. Что тут делать? В колхоз, понятно, не шел. Сам–один рыбачить вздумал, носил на новоладожский базар рыбешку. Да долго ли так продержишься? Жизнь без народа — волчья жизнь. А Ивантий привык среди людей толкаться, зубоскальничать, языком чесать. Затосковал. Последним из всего Набатова года за четыре до войны его в колхоз принимали. Что ж, пошел в озеро, привык, — рыбак как рыбак. И к нему привыкли. Потом вот на траулер перекинулся, мастером зачислили по сетям. Жить стал как и все. Да поздно. Потерянного не вернешь. Но он и не понимал своей потери, не понимал, как жестоко его обокрали, искалечили Твердюковы, как обокрала, изломала его жизнь сытого раба. Зубоскальство, на купецкий, на хозяйский вкус рассчитанное, трактирное, тянулось за ним из той жизни. Мужики — те поржут, пожалуй, если к случаю, да и то оборвут, бывало, перехлестнет если через край. А женщины — эти просто смолчат, сделают вид, что не понимают нечистых его двухсказаний. Редко, если обидятся. С чего бы это вдруг Маришка, Данилова сирота, взъерепенилась? Взяла да что топором рубанула: «Стыдились бы».
Ивантий следил глазами за пестрым платьем, пока оно не скрылось за лодочным сараем. Вздохнул, отшвырнул котенка так, что тот три раза перевернулся через спину, и, позабыв о трале, о челноке, о незаделанных дырьях, остался сидеть недовольный, — не мог только понять: кем и чем?
Марина же, дойдя до домика с зеленой крышей, увидела на двери замок и остановилась перед крыльцом.
За домом, под дощатым навесом, где на подпорах, сложенных клетями из сосновых толстых брусьев, высился белый корпус какого–то деревянного судна, тонко посвистывали рубанки, позванивали пилы, с шорохом шли в дерево коловороты. Люди там бродили по колено в зыбкой и легкой, как пена, стружке.
— К брательнику или к сестрице, Даниловна? — окликнул Марину знакомый голос. Из–за штабеля досок, во всегдашней своей брезентовой куртке, вышел знаменитый корабельщик и сказочник Илья Ильич Асафьев, взглянул смешливыми глазами, разгладил усы: — На работенку бы на нашу полюбовалась. Чай, сама рыбачка, Даниловна. Поймешь, что к чему.
За локоток, осторожненько, повел он ее под навес, где крепко, как жарким днем в бору, пахло сосной.
— Вот видишь, девица красна, сетеподъемники моторные Асафьев строит. Превзошел! — продолжал Илья Ильич. — Соймы да карбасы, беляны — на них ему и труда жалко. Гляди, возьмется траулеры сооружать…
— А там и до морских кораблей дойдет! — подхватила Марина.
— До морских — поздно. Рыбацкий бы флот, озерный построить — и то скажу спасибо, не зря жизнь прожил. Как–то было, — ты еще из армии не возвратилась, — решили на МРС мой юбилей праздновать — сорок лет по строительству. Подсчитали, что там моими руками сооружено, вышло — сто семь крупных судов и несть числа мелким. Это как?
— Это хорошо.
— То–то, — хорошо! Другое опять же дело взять. Уйди я, скажем, на неделю, исчезни совсем — построят сетеподъемник или нет? Большой, глянь, кораблище…
— Конечно, нет, не построят! — воскликнула Марина, полагая, что такой ответ будет приятен Илье Ильичу.
— Вот и врешь, Даниловна! — Асафьев даже ногой притопнул от удовольствия. — Достроят! И не только этот достроят, — еще и новый заложат! — Он приблизил свой рот к ее уху, почему–то таинственно зашептал: — Превзошли, постигли… Только виду им не показываю, шпыняю, а то избалуются.
— Кто, Илья Ильич?
— Да Костя с Никитой. Вот они, Даниловна, может, и вправду до морских кораблей дойдут.
— И не обидно это вам, Илья Ильич?
— Обидно? — Асафьев разгладил усы. — Обидно мастерство, от отца унаследованное, в могилу унести. Это, Даниловна, крепко обидно. А ежели утроил ты отцовское наследство да поделил его меж достойными наследниками — что золотых насыпал в картузы молодым, — какая же тогда обида! А те дальше передадут, — так оно и пойдет, и пока Ладога не пересохнет, живым будет асафьевское дело. Ладога работников не забывает. Об том, хочешь, вот что расскажу тебе. Да ты присядь, Даниловна, присядь. Спешить некуда. Сестрица твоя, Катерина Кузьминишна, в Новую Ладогу поехала, братец у директора совещается. Дело долгое. Присядь, говорю.
Марина присела на бревно, устроился рядом и Илья Ильич. Задумался, пожевал сосновую щепочку.
— Ну так вот, слушай, как Ладога работников помнит, — начал он рассказ. — Было дело, конечно, давно, не в наш век. Набатово ли тогда на сем месте стояло, другое ли какое село — не скажу. Допустим, Набатово. Наверно, оно. Мир, тишина на берегах Нево–озера лежали. Только ярмарка разве нашумит, — купцы новгородские приедут. А мир и тишина, известно, соседям всегда на зависть. «Чего это, — думают они, — у соседа тихо? Богат, видно, стал». Размыслил так враг, да и двинулся в Нево на шестидесяти боевых ладьях. Огонь, конечно, кровь–слеза… А жил, скажу тебе, в Набатове превеликий ладейный мастер. Не то чтобы народ имечко его не запомнил, сам он не любил, чтоб про него говорили, скрывался. И вот придумал мастер наш такую ладью построить, что и по ветру, и против ветра, и без него бежит по волне, ни штормов, ни затиший не страшится.
— Моторная, значит, — в шутку сказала Марина.
— Тьфу, моторная! — возмутился Асафьев. — Тыщу лет назад это было! Паруса у нее особенное устройство имели. Высокие, белые, как облака летом. Сел в ладью мастер, вышел в озеро, чайкой улетел. А враг все плывет и плывет на кораблях своих, бесчинствует по селам прибрежным, но уже не безнаказанно, понятно. Новгородские дружины подошли навстречу иноземцам, тоже в ладьях, бьются насмерть! И скажи, какое дело! Как сойдутся с врагом новгородцы, так в помощь им ладья незнаемая летит. Ткнет носом в непрятельский кораблишко — утопит. Не мог враг противу нее устоять… Что там случилось — не скажу, только не вернулся больше ладейный мастер в Набатово. Помаленьку про его ладью позабыли. Много лет–веков минуло, случилось царю Петру из Свири в озеро на заграничном галиоте выйти. Сверкает весь кораблишко, разукрашен, что птица индийская. А только маневру должного нету в нем. Сел на мель. Теперь–то как толкуют: что баркас будто бы царя выручил, подошел да снял с мели, которую так и прозвали — Царёва. А старые люди иначе передавали: не баркас то был, а ладья, — не петровского времени, — особенная, невиданная. Сидел в ней молчальник бородатый, распустил паруса, мигом до Орешка царя доставил. Царь ему: «Какую хочешь проси награду», — говорит. «А на что она мне, награда твоя? — Это мастер–то. — Я и без наград народу русскому служу. Будет мир людям на земле — вот и вся мне награда».
Асафьев оглянулся вокруг, придвинулся к Марине, заговорил еще тише, совсем по–заговорщицки:
— Снова теперь… Может, слыхала про остров Сухо? В газетах писали. В сорок втором году захват немцы о финнами хотели совершить. Важный остров был — на самой дороге. Наши приметили, что враг к острову плывет, из пушек ударили. Корабли со всего озера слетелись, разнесли врага в прах. Потом глянули командиры да матросы, — видят, словно чайка легкая, уходит из боя крылатая ладья. Сам слыхал, лавровские рассказывали, которые в бою том были. Веришь, Даниловна?