Вдруг из зала приоткрыли занавес. Оттуда выглянул гимназист-распорядитель и с испугом прошептал:
– Пане директор, вас требуют!
Прокопович вздрогнул и, схватив меня за шиворот, приказал:
– Будешь извиняться! – и сразу же потащил к лесенке, ведущей в зал.
– Куда?.. Я не хочу… Пустите, пане директор… Пустите! Я же ничего не сделал…
– Ах ты злыдня… Ты еще издеваешься?.. Ты ничего не сделал? Да? – выкрикнул директор и сразу потянул меня за собой так, что я упал на колени и проехал на карачках по скользкому паркету несколько шагов.
Но даже извиниться мне не пришлось.
Не успел директор подтащить меня к ложе, как оттуда, звеня шпорами, спустился пилсудчик с черными бакенбардами. Следом за ним двинулись к нам Петлюра и его свита.
– Кто тебя научил, лайдак? – в упор выкрикнул офицер с бакенбардами.
Директор отпустил меня, и теперь я стоял свободный…
– Пся крев! Кто научил, я пытам? – снова повторил пилсудчик. От него сильно пахло табаком и духами.
– Никто, – ответил я, оглядываясь и думая, как бы удрать.
– Як то никто? Кто научил, мув! Ну? – И офицер поднял над моей головой кулак.
Я съежился. Еще сильнее заныла щека. Я вспомнил, как меня бил Подуст, как не дал он мне дочитать стихи Шевченко, и, всхлипывая, выпалил:
– Подуст научил!
– А-а, Подуст! Кто то таки ест Подуст? – Офицер пристально посмотрел на директора.
– Прошу прощения. Подуст – это наш преподаватель, вот он, кстати, здесь! – ответил директор, показывая на Георгия Авдеевича.
– Вы?
Пилсудчик сразу направился к Подусту.
– Это неправда! – застонал Подуст и попятился. – Это наглая клевета… Я не проходил с ними Шевченко… У них был недопущенный теперь в гимназию Лазарев. Возможно, это он…
– Що ж вы брешете, пане учитель! Вы ж мне наказували, щоб… – всхлипывая, закричал я, но тут рядом с офицером появился ксендз.
– Пшепрашам! – не обращая на меня внимания, сказал он тихо Подусту. – Пан его не учил. Я то розумем. Але ж як пан допустил его читать вирши тэго святотатца? Тэго одвечнэго врога косцьолу польскего и Ватикану?
– Я думал… – забормотал Подуст, – я думал, он «Садок вишневый» прочтет…
– «Думали, думали!..» – во весь голос закричал офицер, и щеки его налились кровью. – Чего вы нам морочите головы! То есть большевистска пропаганда… от цо! – И, обращаясь к директору, он со злостью добавил: – Прошу убедиться, портрет этого разбойника у вас на главном месте висит. Он научит ваших гимназистов, как убивать людей на большой дороге.
И все, кто был вокруг, задрали головы и стали смотреть под потолок, туда, где в тяжелой золоченой раме, покрытой вышитым украинским полотенцем, висел нарядный портрет Тараса Шевченко. Сердитый, большелобый, в распахнутом овчинном тулупе, в теплой смушковой шапке, нахмурив брови, он смотрел с портрета прямо на нас.
Петлюра, желая угодить пилсудчикам, шагнул к директору и резко, словно совершенно незнакомому человеку, крикнул ему, указывая на портрет:
– Снять!
И в ту же минуту несколько скаутов, обгоняя друг друга, бросились к стене. Первый из них с шумом придвинул к ней высокую лакированную парту. Кто-то взгромоздил на парту длинную скамейку. Сразу же на эту скамейку полез черноволосый распорядитель.
Поймав золоченую раму портрета, он изо всей силы дернул портрет вниз.
С треском лопнула веревка.
Как только портрет Шевченко стукнулся о край парты, его мигом схватили два скаута и поволокли в темный коридор.
На желтой стене зала, под лепными карнизами, торчал теперь только один большой крюк, и возле него колыхалась запорошенная пылью, потревоженная паутина.
– А с ним как быть? – показывая на меня, тихо спросил у офицера с бакенбардами директор Прокопович.
– С ним? – Пилсудчик презрительно пожал плечами. – Ну, если пан директор и сейчас нуждается в советниках, тогда мне только остается пожалеть ваших учеников!
Прокопович вздрогнул и залился краской. Он суетливо посмотрел на Подуста. Рядом с Подустом стоял, ухмыляясь, Кулибаба.
Прокопович поманил его палкой. Кулибаба, придерживая тесак, мигом подлетел к директору и козырнул на ходу Петлюре. Кивая на меня, директор приказал Кулибабе:
– До карцеру! И не выпускать до моего распоряжения! А вы, – сказал он перепуганному Подусту, – продолжайте вечер. Завтра поговорим.
Когда Кулибаба выводил меня в коридор, у выхода столпилось много гимназистов. Кто-то тыкал в меня пальцем. Я шел упираясь. Хотелось заползти далеко под парты, чтобы только меня не разглядывали, как обезьяну. Легче стало лишь в темном коридоре. Откуда ни возьмись, подбежал ко мне Куница и прошептал:
– Не журись, Василь, выручим!..
Кулибаба с ходу ударил Юзика ногой, и тот, отпрыгнув в темноту, заголосил оттуда на весь коридор:
Кулибаба, Кули-дед.
Бабу просят на обед.
Видя, что Кулибаба молчит, Юзик помчался вперед и, только мы поравнялись с темным классом, громко закричал оттуда:
– Эй ты, волосатый, иди сюда!
Кулибаба не останавливался.
Я понял, что Куница хочет спасти меня и нарочно дразнит Кулибабу. Куница думал, что Кулибаба бросится за ним, а я в это время смогу удрать.
– Боишься? Иди, иди сюда, балобошка, я тебе надаю! – кричал Куница, бегая позади нас.
Но Кулибаба оказался хитрее и меня таки не отпустил.
Карцер помещался в подвальном этаже гимназии, около дровяных сараев. Кулибаба втолкнул меня туда и сразу же, не зажигая света, на ощупь закрыл на висячий замок окованную жестью дверь.
В карцере было сыро, пахло осенним лесом, опенками, давно покинутыми вороньими гнездами. Хорошо еще, что на дворе светила полная луна. Ясный ее свет проникал в карцер сквозь решетчатое окошечко. Стекла в нем были наполовину разбиты, и я хорошо слышал, что делается в гимназии.
Вверху, в актовом зале, сдвигали парты.
Потом заиграл духовой оркестр. Начались танцы. Звуки краковяков, матчишей и вальсов долетали ко мне сюда. Я слышал, как шаркали по полу ноги танцующих. Кто-то, возможно, черноволосый распорядитель, во все горло кричал там, наверху:
– Адруат, панове! Авансе!
Было очень обидно сидеть здесь, в темном и сыром карцере, а самое главное – не знать, за что именно тебя посадили. А тут еще щека здорово болела, я чувствовал даже, как напухает глаз, – проклятый Подуст меня очень крепко ударил; я не знал раньше, что он может драться.
И мне так стало жалко, что нет у нас Лазарева, с которым нас разлучили пилсудчики. Да разве позволил бы он себе когда-нибудь ударить ученика? Ни за что на свете! Он и в угол никого не ставил, а не то чтоб драться. И я вспомнил вдруг все то, что рассказывал нам Лазарев о Шевченко. Как мучили его проклятые паны, как загнал его в далекую ссылку царь.
Наверное, много ночей просидел Шевченко вот так же, как я теперь, в сырости и холоде, за железной решеткой. И били, наверное, его не раз…
Вспомнилось, как Лазарев рассказывал, что Тарас Шевченко, путешествуя по Украине, заехал и в наш старинный город. Он жил здесь у народного учителя Петра Чуйкевича, записал от него песни про повстанца Устина Кармелюка, побывал в селе Вербка, где одна из гор названа крестьянами горой Кармелюка. Тарас Григорьевич ходил, должно быть, не раз в Старую крепость, осматривал башню, где томился Кармелюк, и холодные каменные ее стены напоминали поэту те тюремные камеры, где держали и его жандармы.
И мне стало приятно, что я пострадал за него. И вдруг показалось, что Шевченко смотрит на меня из темного угла карцера – добрый, усатый Тарас Григорьевич. Мне даже послышалось:
– Не журись, Василь…
А музыка в актовом зале все продолжала играть.
Сидя на каменном полу карцера, я снова и снова повторял стихотворение Шевченко «Когда мы были казаками».
Здесь-то уж никто не мешал мне прочесть его спокойно, до конца. И в сырой тишине подвала, отчеканивая каждое слово, я читал сам для себя:
Поникли головы казачьи,
Как будто смятая трава.
Украина плачет, стонет, плачет!
Летит на землю голова
За головой. Палач ликует,
А ксендз безумным языком
Кричит: «Te deum! Аллилуйя!»
Вот так, поляк, мой друг и брат мой,
Несытые ксендзы, магнаты
Нас разлучили, развели;
А мы теперь бы рядом шли.
Дай казаку ты руку снова
И сердце чистое подай!
И снова именем Христовым
Возобновим наш тихий рай.
«Чего же они ко мне присипались? Такие хорошие стихи! И даже дочитать не дали. Быть может, если бы дочитал, все бы ясно стало и никто бы не ругался? А впрочем, кто знает. Холера их возьми, чего им надо…»
Я вспомнил при этом, сколько у меня есть друзей-поляков на Заречье. Как мы хорошо живем с ними! Взять хотя бы Юзика Стародомского – Куницу. Дома он говорит только по-польски со своими родителями. И всегда на польские праздники мазурками меня угощает. Но ведь он-то не обиделся на меня за это стихотворение?
Я прислонился к холодной стене карцера, и у меня за спиной что-то звякнуло. Нащупал ржавое кольцо, вдетое в железную скобу, замурованную в кирпич. Откуда она взялась здесь? А быть может, прикованные цепями к этому кольцу, сидели здесь когда-то провинившиеся монахи? Неприятно, жутко стало при одной мысли об этом, и я отодвинулся от стены.