Пока они беседовали, Сорокин, следуя какой–то смутной догадке, вышел из палаты и направился в дежурное помещение к Степанову. Он застал его за чтением густо исписанной истории болезни. Увидев Андрея Ильича, ординатор первым движением хотел куда–то сунуть бумагу, затем отложил ее на стол.
— Вот думаю об Елене Петровне, — сказал Мефодий Иванович, — интересная перемена! В короткий срок изменилась до неузнаваемости.
— И объективные показатели изменились?
— Да, да. И кровь и аппетит, кровяное давление, вначале упавшее, выровнялось.
— В чем вы видите причину? — спросил Сорокин.
«Сказать ему, что творческое увлечение вызвало эту перемену, — думал Степанов, — но где гарантия, что муж не обмолвится жене? Знает ли он о моем разговоре с больной, о моей просьбе вести над собой наблюдения?»
У Степанова были наготове два ответа: в один из них он не верил, зато другому придавал большое значение.
— Как я объясняю перемену? — задумчиво произнес ординатор.
«Не лучше ли солгать, солгать во имя спокойствия Елены Петровны?»
— Не кажется ли вам, — заметив затруднение Мефодия Ивановича, пришел ему на помощь Андрей Ильич, — что перемена связана с действием экстракта на опухоль?
«Он ничего не знает, — обрадовался Степанов, — тем лучше».
— Несомненно. Я не раз наблюдал такие резкие сдвиги у самых тяжелых больных.
Вернувшись в палату, Андрей Ильич долго разглядывал занятую работой жену. Перемена положительно сказалась на ней: щеки ее порозовели, возбужденные глаза блестели, движения были уверенны и решительны. Она заметно похудела, и редкие веснушки, придававшие лицу приятную простоту, делали ее сейчас еще милее.
— Ты не представляешь себе, — сказала она мужу, — что эти инъекции сделали со мной. Я почувствовала прилив свежих сил и в первый же день подумала: хорошо бы проследить действие экстракта на себе, подслушать и подсмотреть, как откликнется на вливания каждый мускул и нерв. В своих работах, как ты знаешь, я субъективному ощущению больного не придавала никакого значения.
Говоря это, Елена Петровна искренне верила, что события развивались именно так: вначале подействовал чудесный экстракт и лишь затем явилась счастливая идея.
На следующий день она сказала мужу, что хотела бы дать себя обследовать рентгеном, ей кажется, что опухоль в пищеводе рассасывается.
Ни один врач не поверил бы, что злокачественное новообразование может само собой исчезнуть или хотя бы надолго остановиться в росте. Андрей Ильич исполнил желание жены и был озадачен результатом — опухоль действительно уменьшилась в объеме. Случись это в другой клинике и с другим больным, главный хирург Сорокин нисколько не был бы озадачен. Он решил бы, что в опухоли начался распад, отчего она и стала меньше. Ничто не помешает ей достигнуть со временем прежнего размера и продолжать свой рост. Сейчас главный хирург Сорокин, зачарованный тем, что увидел в состоянии жены, и тем, что услышал от Степанова, готов был поверить в целебную силу экстракта.
Два дня спустя Андрей Ильич застал жену такой же озабоченной и занятой делами, еще более свежей, спокойной и с признаками новой перемены. Его удивило выражение ее лица, настороженное и вместе с тем как бы согретое изнутри. Взгляд стал мягким, осененным глубоким покоем. Так выглядит будущая мать, ощутившая под сердцем новую жизнь, юная девушка, застигнутая первым волнением любви, человек, решившийся на подвиг. Встревоженный и восхищенный, Андрей Ильич не сводил глаз с жены. «Какие мысли и чувства питают сейчас ее душу? — спрашивал он себя. — Что она скрывает от меня?» Ни в тот день, ни в другой он ничего не узнал и утешил себя тем, что в положенное время причина выйдет наружу, сама раскроет себя.
Вряд ли Елена Петровна могла бы что–нибудь рассказать ему, если бы даже этого хотела. Ничего как будто не случилось. Почувствовав себя способной трудиться, она ушла в работу и положительно забыла обо всем. Чем дольше она наблюдала себя и других, тем более убеждалась, что самое главное в прежних исследованиях упущено, — она недооценила субъективные ощущения больных. Физиолог вытеснил в ней врача, бесстрастный экспериментатор сменил того, кто призван мыслить и жить чувствами больного. Теперь, когда значение экстракта бесспорно, она сделает все, чтоб наверстать упущенное. Долг ее — спасти всех, кого еще не поздно, ни одну жизнь не упустить. Спасительное учение о веществах, заложенных в тканях организма, чья живая сила рассасывает опухоли и приносит человеку избавление от страданий, — надо спасти от кривотолков, отвести ему в клинике достойное место. Она так счастлива всем, что случилось, так рада своей невольной удаче, что готова благословить свою болезнь, которая привела ее сюда. С некоторых пор ее больше не стра–шит ни предстоящая операция, ни страдания, которые ее ждут, все кажется ничтожным в сравнении с тем, что произошло и произойдет в дальнейшем…
Незадолго до операции она сказала мужу:
— Ты должен успокоить меня и перейти к нам в лабораторию. Я не выздоровею, если не буду уверена в том, что исследования и без меня продолжатся. Пойди сейчас же и поговори с Яковом Гавриловичем. Не откладывай, я тебя прошу.
Он не мог ей не уступить, экстракт спасал жизнь его жены, и уж по тому одному следовало над ним потрудиться.
Ни в тот, ни в другой день Андрей Ильич не нашел Студенцова. Он уехал в одну из районных больниц, к своему другу Самсону Ивановичу Ванину. В последнее время у Якова Гавриловича накопилось много неприятных дел, избавиться от них становилось все трудней, и он решил вдали от института отдохнуть от забот.
За рулем быстро мчавшейся машины Студенцов отдался чувству простора, навеянному близостью природы и сменой причудливых очертаний берегов Волги. На память пришли воспоминания: неясные, далекие, но все еще волнующие, припомнилось любимое стихотворение, и Яков Гаврилович продекламировал его:
Дробится, и плещет, и брызжет волна
Мне в очи соленою влагой;
Недвижно на камне сижу я — полна
Душа безотчетной отвагой.
Особенно понравилась ему последняя строка, и он с чувством пропел о восторженной душе, исполненной безотчетной отваги. На смену стихам пришла поэтическая импровизация. И кромка леса на горизонте, и овалы зеленых холмов, и надвигающаяся непогода будили в нем сейчас лирическое чувство. «Тучи под синим небом разметались, — пропел он, — сбились мрачной лавиной вдали и белыми хлопьями легли вокруг солнца… Теплые лучи затопили поле, позолотили зреющую ниву и зажгли лес… По земле заходили тяжелые тени, понеслись по желтеющей ржи, вслед им скользит золотой поток солнца, и снова за ним суровая мгла… Тихо в поле, чуть шелестит созревший овес, темнеет недавно еще белая гречиха, светлеет проседь на ее стебельках».
Машина повернула к сосновому лесу, и на кочковатой дорожке ее крепко тряхнуло. Студенцов замедлил движение, и ему послышалось, что в заднем мосту что–то заверещало. Он обернулся и, недовольный, нахмурился: портфель на сиденье напомнил ему о письме, которое ему передали для Ванина. Сухов принес его перед самым отъездом и сказал: «Передайте Самсону Ивановичу, что я шлю ему наилучшие пожелания». Лицо его оставалось непроницаемым, и лишь выгнутый подбородок дрогнул. Воспоминание о секретаре партийной организации с его звучным, резковатым голосом, легко достигающим верхних регистров, упрямце, пишущем диссертацию на ненужную тему, придало мыслям Якова Гавриловича другое направление. «Своенравная бестия, — проворчал он про себя, — одной рукой шлет письма с наилучшими пожеланиями, а другой — доносы в райком. Не удалось на бюро добиться своего, он пробует в другом месте отыграться. Послушать его — в институте застой, никаких успехов в работе… Закаетесь, Николай Николаевич, чернить директора! Парторганизация это припомнит вам на перевыборах. Мне нужен другой секретарь, менее строптивый, более ровный и сдержанный».
Воспоминания отвлекли Якова Гавриловича от созерцания природы и омрачили его настроение. Он решил не думать больше об институте, глядеть и наслаждаться окружающим, вернуть себе утраченную легкость чувств. Мысли, как ему показалось, послушно оторвались от неприятной действительности.
Заморосил дождь. Капли оседали на стекла машины, тяжелели и змейками сбегали вниз. Яков Гаврилович стал напряженно придумывать поэтический образ для низко нависших облаков и солнца, раздирающего их своими острыми лучами. Сравнения не давались, в голову лез всякий вздор, несколько раз он поймал себя на том, что думает о Сухове и о злополучном письме. Дождь усилился, и на память Якову Гавриловичу пришло некогда любимое стихотворение Алексея Толстого. Обрадованный подоспевшей подмогой, он тепло прочитал его вслух: