III
Придя к этому очевидному как будто выводу, в котором все представлялось неоспоримым Лукину, он, отключившись на время от райкомовских дел, составил пространную, с изложением всех теоретических обоснований записку, которую собирался сперва показать в областном комитете партии, затем в Москве в той комнате на Старой площади, где однажды уже принимали его и должны были помнить и где он надеялся теперь убедить всех в целесообразности продолжить эксперимент. «Решено будет многое, — думал он. — Во всяком случае, восстановится утраченное деревенским человеком чувство хозяина». Он был удовлетворен тем, что сделал, и находился в приподнятом настроении еще и потому, что завершение работы над запиской совпало с другим важным для него событием — ему исполнялось сорок лет, и в доме по этому поводу решено было собрать гостей. Лукин поехал в Орел как раз в канун своего сорокалетия — 1 декабря — и вечером должен был вернуться; но, как это и бывает, когда торопишься, его смогли принять только на следующий день, и он сразу же после разговора с руководством обкома выехал домой, чтобы поспеть к торжеству.
В доме же с утра в этот день шла суета, без которой не обходится ни один праздник. Помочь Зине пришли родственники. В Мценске их объявилось теперь по мужу столько, что невозможно было запомнить всех. Это были двоюродные, троюродные и в прочих степенях сестры, племянники и племянницы. Они ничего как будто не ждали от своего пробившегося в начальство Ивана, как они между собой называли Лукина, а хотели только угодить Зине. И особенно, казалось, усердствовали в этом жена и незамужние (в возрасте) дочери Ильи Никаноровича, главного родственника Лукина, одну из которых звали торжественно Анной, другую столь же торжественно — Катериной, словно в том уже, как звучали их имена, должно было просматриваться что-то. Дочери вместе с матерью, с которой они поминутно ссорились, так взялись за дело, что Зина вскоре была оттеснена и от кухни и от гостиной, где накрывали стол; ей не давали ни к чему притронуться, и она лишь ходила, смотрела и уставала от этого больше, чем если бы работала.
В середине дня незвано примчалась из Орла Настя, тоже почему-то решившая, что ей надо поздравить своего именитого и строгого по ее понятиям зятя, и с появлением ее не то чтобы прибавилось в доме помощниц, но прибавилось той бестолковой толкотни, которая неизбежно возникает, когда у плиты или духовки скапливается несколько хозяек. Объявив, что она лучше других знает, как по-современному принять гостей (что было видно по ее укороченному яркому платью и туфлям с пробковыми каблуками, в которых она щеголяла), она включилась в дело. Размахивая короткими и пухлыми руками, она старалась научить работающих женщин тому, что они умели лучше ее; веселый и шумный голос ее слышался то на кухне, то возле накрывавшегося стола, и в самый разгар этой ее деятельности в гостиную вошел Лукин, возвратившийся из поездки.
Поздоровавшись и неприятно поморщившись от вида Насти, которую он недолюбливал теперь уже за то, что она была свидетельницей его семейной ссоры, он прошел в кабинет и, похрустывая от неудовольствия пальцами, остановился у стола с цветами в хрустальной вазе. Цветы были срезаны утром и выглядели еще свежими, но Лукин только с холодностью, как он относился ко всякой условности, оглядел их и, услышав за спиной звуки шагов, обернулся на них. Это Зина спешила к нему. Но ее еще не было видно, и, пока она подходила к двери, Лукин продолжал думать о деле, которое всю дорогу от Орла до Мценска занимало его. Он не получил от обкома ясности, какой ожидал, и как ни был убежден в своей правоте, как ни казалось ему, что изложенное в записке не сможет никого оставить равнодушным, испытывал чувство, подобное тому, как если бы вдруг перестал ощущать под ногами твердую почву. Но ему не хотелось верить в это, и, пока ехал в машине, заставлял себя надеяться на лучшее. Дома же, теперь, все неопределенное и по семейной и по служебной линиям опять открылось ему. В отношениях его с Зиной хотя и считалось, что было улажено все, но он чувствовал, что размолвка, в которой он был виноват, еще не забылась ни им, ни ею, и семейная жизнь его от этого была, в сущности, не жизнью, а лишь постоянным заглаживанием вины. Он особенно понял это, когда увидел в гостиной Настю (на которую и теперь, хотя ее не было перед глазами, продолжал морщиться). Но по служебной линии он не чувствовал за собой вины и потому не хотел ни в чем приспосабливаться. «Что за позиция: ни да, ни нет; что за позиция?» — восклицал он с той запоздалой решительностью (как это часто и прежде случалось с ним), с какой готов был теперь высказать все тем в обкоме, от кого зависела судьба дела. Лицо его было мрачным, сосредоточенным, и с этим мрачно-сосредоточенным выражением, не успев стряхнуть его, он и встретил вошедшую к нему Зину.
По привычке, как он делал всегда, возвращаясь из своих по району или в область поездок, он обнял жену и, ломая прическу ей, приложился щекой к ее ухоженным, мягким, приятно пахнувшим волосам. Приняв затем поздравления от нее и поцеловав перевернутые ладонями вверх руки, которые не преминул, как обычно, назвать трудолюбивыми и нежными (за что, собственно, и целовал их), и похвалив за цветы, что особенно было приятно Зине, он сел вместе с нею на диван и, не выпуская ее руки из своей, неторопливо и обдуманно, как будто боясь упустить что-либо важное, но на самом деле обходя именно это важное, что могло расстроить Зину, принялся рассказывать ей о своей поездке. Он не столько делился с ней своими соображениями, сколько создавал впечатление, что делится; и впечатление это, что он как будто всегда держит жену в курсе своих дел, он видел, упрощало ему жизнь. Чем бы он ни бывал недоволен, он тут же переводил свое недовольство на служебные дела. Он был теперь недоволен Настей, которую застал в доме и от присутствия которой, казалось, как раз и происходило теперь все его раздражение; но, щадя Зину, он ни разу в разговоре не напомнил ей о сестре. Только когда среди доносившегося из гостиной шума голосов вдруг особенно ясно выделился голос Насти, Лукин спросил:
— Ты пригласила?
— Сами, — ответила Зина, не поняв, о ком речь. — Ты имеешь в виду Кузнецовых?
— Да.
— Сами, — подтвердила она. — У нас же теперь родственников...
— Каждый третий, — усмехнулся Лукин, как он усмехался всякий раз, когда разговор заходил о родственниках. — Ну что сделаешь, не запретишь, — добавил он, в то время как из гостиной продолжал доноситься голос Насти, поучавшей женщин, как правильно сервировать стол.
Выждав, пока голос стихнет, и несколько раз за это время обернувшись на дверь с неудовольствием, которого не мог скрыть от Зины, Лукин снова заговорил о своей поездке.
— Если бы отказали, было бы ясно, — сказал он. — Но отказать нельзя, а утвердить не хватило, видимо, смелости.
— Что же тебя волнует? — возразила Зина.
Она хотя и не была посвящена во все подробности составленной мужем записки и не могла судить, насколько в ней обосновано все, но она верила в несомненную честность мужа, и этого было достаточно ей, чтобы считать его правым.
— Не уладил там, уладишь в Москве, — сказала она.
— В Москве пожалуйста, никто не возражает. Но ведь там надо опираться на что-то. На что? На мнение обкома. А где оно у меня? — вопросительно проговорил он. — Если бы я предлагал отдать землю, это одно. Это — ни в какие ворота. Но я предлагаю посемейно закрепить ее, как за звеньями, а это совсем другое. У земли должны быть одни руки, один постоянный хозяин, который сознавал бы, что он кормится с этой земли (что было теперь его излюбленной мыслью), что благополучие его зависит от вложенного им труда, и даже, может быть, не столько труда, сколько радения, — заключил он, словно говорил уже не с женой, а с оппонентами в инстанциях, с которыми, он чувствовал, придется столкнуться ему.
Он еще с минуту продолжал думать об этой своей программе, которая должна была принести не только успех сельскому хозяйству, то есть решить продовольственную, как он полагал, проблему страны, но и успех и славу ему, и так как в нем свежи еще были воспоминания о Кремлевском Дворце съездов, где после выступления аплодировали ему и в зале и в президиуме (чем он гордился), вместо шума женских голосов, доносившихся из гостиной, он невольно опять услышал те важные для себя аплодисменты.
— Да, — будто очнувшись вдруг, сказал он, поворачиваясь к Зине, — если предложение мое будет принято, это революция в деревне. — И он, поднеся ее руку к своим губам, несколько раз расчувствованно (в ладонь) поцеловал.
— Я рада за тебя, — ответила Зина. — Но тебе надо переодеться. Сейчас начнут собираться гости.
— Конечно, конечно, — поспешно вставая, проговорил он. — Как девочки?
— Они уже готовы.