prose_contemporary Анатолий Андреевич Ким Стена (Повесть невидимок)
Известный современный писатель Анатолий Ким (р. в 1939) явил в своем творчестве синтез культуры Востока и Запада, Европы и Азии. Высочайшее напряжение его философских поисков и адекватная этому художественная форма позволили говорить об особенном, «кимовском метафорическом реализме».
В сборник вошел цикл философско-фантастических романов писателя, в которых он поднимает проблему бессмертия человека. По замыслу автора, высокая мысль увлечет читателя, фантазия и фантасмагория помогут постичь совершенно новую «философию бессмертия». В повести «Стена» писатель размышляет о том, как можно утратить или пожелать уничтожить свое первородное бессмертие.
ru ru rusec lib_at_rus.ec LibRusEc kit, FB Editor v2.0 2007-06-11 Mon Jun 11 01:35:18 2007 1.0 Анатолий Ким. Избранное Терра-Книжный клуб Москва 2002 5-275-00581-4
Ким Анатолий
Стена (Повесть невидимок)
Чувствую, что пришла пора вставать, но неизвестно кому и, главное, это на каком же свете мы уснули и кто из нас, Анна или Валентин, видел сейчас за окном снег, белый снег на изогнутых ветвях деревьев? Мы невидимки в снежной стране, которая есть Русь зимняя, — вдруг ровно и плавно, словно спускаемые на ниточках, повалили сверху вниз белые хлопья, рождаясь прямо из серого неба, которое начиналось над самыми вершинами деревьев. И теперь, в данное мгновение, каждый из нас двоих несравнимо менее убедителен, чем любая из этих пухлых снежинок, чья жизнь имеет только ту протяженность во времени, что отпущена ей для плавного спуска с небес на землю. Возможно ли, чтобы снежинка, лишь часть жизни которой мы могли наблюдать, имела свою судьбу? И чтобы холодная парашютистка, выбросившаяся из облака в числе многомиллионного десанта, была как-нибудь названа по имени на своем снежном языке? Мне кажется, я видел этот снегопад в первую нашу совместную зиму, лежа в постели рядом с теплой Анной, — только тогда я мог испытывать такое убедительное чувство телесного счастья, полную насыщенность жизнью. Недавно проснувшись, полеживая в теплой комнате на кровати рядом с женою, я спокойно поглядывал на то, как за окном идет снег. Я тоже помню этот снегопад утром, я лежала рядом с Валентином и думала о том, что он был прав, пожалуй, когда однажды сказал: «Детей дает Бог». Это в ответ на мои слова, что хочу родить ему ребенка. Я тогда обиделась на Валентина, не услышав в его ответе никакой радости и благодарности, чего я ожидала, — но лишь равнодушную рассудочность и, больше того, тайное неверие или даже нежелание принять от меня самый великий мой дар. И вот по истечении совсем недолгого времени выяснилось, что он был прав, и я сама уже не хотела ничего такого для него… Маленькие белые снежинки, медленно слетавшие сверху вниз, были душами тех самых детишек, которых когда-то хотелось мне подарить Валентину. Детей дает Бог. Как-то странно-легко уходят они в ничто, эти снежинки, зимы, Атлантида, дары приносимые, песни спетые. А нам, неопознанным даже самими собою, приходится лишь смутно догадываться, что мощь континентальных плит и сменяющихся времен года была той же природы и подчинялась тому же закону, которому хотела быть подвластной каждая душа предмета, человека, стихий и фундаментальных наук человечества. Потому что все это, включая и нас, Анну и Валентина, и физику с химией, математику, музыку и астрономию, было устремлено к какому-то конечному счастью. Об этом я думал в то зимнее утро в постели, прижимая к себе теплую Анну, глядя в окно на падающий с неба белый снег. Все имело душу — и проходящие времена года, и так называемые точные науки, и провалившаяся в океан Атлантида, и каждая снежинка. И все они были обречены иметь своих двойников-невидимок. Хорошо, что день тогда выдался выходным, не надо было спешить на работу, одновременно лихорадочно натягивать трусики и блузку, совать в рот зубную щетку и, таращась в зеркало, подкрашивать ресницы, а затем, чертыхаясь, рысью мчаться на кухню, где фырчал и подпрыгивал, все более распаляясь гневом, всеми позабытый зеленый чайник на плите… Ладно, миленький, сегодня ты получишь свое, — устрою все так, чтобы ты получил не просто обычное, постоянно тобою желаемое. И всю нежность, которую я готова была отдать летящим за окном снежинкам, незаметным образом сумею передать тебе, и после ты будешь лежать у моих утомленных ног, словно сам — беспомощное громадное новорожденное дитя. Широкие окна комнаты, где мы укрывались, выходили на открытую терраску, стекла были прозрачны, подоконники чисты, без наледи, потому что крыша навеса защищала их от падавшего снега. В доме оказалось достаточно тепла даже после долгой ночи — вечером жарко протапливалась превосходными березовыми дровами высокая, выложенная синим гжельским кафелем печь. И за окном на дворе было тоже не морозно, стояла так называемая сиротская зима, не лютая, но жалостливая к плохо одетым сироткам. Окна не затягивало серебряной гравировкой инея, на них не было никаких занавесок, они выходили в сад — и мы с Аней, прочь отбросив одеяла, как бы оказывались посреди бескрайнего снежного пространства, под огромным серым небом, осыпаемые мириадами белых хлопьев, плавно опускавшихся сверху. Но на раскаленных телах наших не таяли снежинки — посреди широкой русской зимы мы были накрыты бережным, надежным куполом тепла. Несомненно, это происходило в первую нашу совместную зиму, именно тогда я словно со стороны увидел картину, обрамленную оконным проемом небольшой комнаты с печным отоплением, на фоне искривленных черных яблоневых ветвей, обсыпанных белым снегом. Когда-то русский интеллигент, сидя в такой же вот комнате у теплой печки, безысходно думал о смысле жизни. Я нашел этот смысл, который был в том, чтобы мне снова и снова любовно сочетаться с Анной. Но в тот самый миг, когда покажется, что полное воссоединение произошло и ты воспринял девятый вал страсти не телом, но духом и блаженство физическое перешло в радость духовную, — с жалким писком и мычаньем комочек этой души вылетает из твоих чресел и через твои искаженные уста, а ты проваливаешься в глубокую яму блаженного беспамятства.
— Именно в то утро и состоялся этот наш разговор.
— Ты о каком разговоре, Аня?
— Да про твое противное андрогинное единство.
— Ну, во-первых, это вовсе не мое, а Платоново. А потом, отчего же оно «противное»?
— Ужасное. Отвратительное…
— Но все же объясни, чем тебя не устраивает Платонов андрогин? Ведь в тот раз, когда я о нем тебе рассказывал, он же тебе понравился.
— Ничего подобного.
— Но ты весело смеялась, Аня!
— Вовсе не весело, а с омерзением.
— Вот те на. Отчего же омерзение?
— А оттого, что ничего противнее нельзя представить, чем этот андрогин.
— Ну почему? Почему, Аня?
— Он ведь, ты говорил, — круглый, как апельсин.
— Допустим. И что?
— Мясной апельсин, представляешь? Эдакий круглый, как жаба, мясной апельсин. Кошмар какой-то.
— …?
— И на этом жирном шарике четыре ручки и четыре ножки. Так?
— У Платона примерно так.
— И чтобы передвигаться, этот твой… андрогин должен был совершать кувырки, как клоун, катиться по земле, словно колобок, то есть беспрерывно менять ноги-руки… Так?
— Предполагался и такой вариант.
— Разве это не смешно?
— Пожалуй…
— Вот я потому и хохотала.
— Но это все? Для того, чтобы испытать отвращение к бедному Платонову андрогину?
— Нет, не все. Осталось самое главное. Что же выходит, Валентин: оно было бесполым, всякие первичные и вторичные половые признаки отсутствовали у него?
— Что ты такое несешь, Аня! Андрогин был двуполым, и все, что полагалось, у него было. Как женское, так и мужское.
— А как же оно наслаждалось, имея все эти штучки на одном и том же теле?
— Может быть, андрогин вовсе и не наслаждался. В том значении, какое придаем этому мы… Но в качестве супругов-андрогинов, Аня, они пребывали в этом состоянии постоянно.
— То есть как! Что значит «постоянно»? Все время, что ли?
— Выходит, так…
— Вот это класс, Валентин! Но каким образом?
— Вот видишь, и тебе стало интересно. Они, значит, пребывали в таком блаженстве постоянно. И впоследствии, когда андрогинное существо было разрублено пополам, на мужчину и женщину, каждая половинка стала искать по свету своего напарника.