Василенко Светлана Владимировна родилась в поселке Капустин Яр Астраханской области. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького и Высшие сценарные курсы. Автор нескольких книг прозы и сборника стихотворений (2007). Живет в Москве.
* *
*
Светлане Кековой
В честь князя, как солнышко алого,
названный город. Автобус часа через два. Жара.
Маюсь. Подкатывается бомжара:
— Меня зовут Валерий Павлович! Как Чкалова.
А хотите увидеть чудо?..
Начал вдруг падать. Голодный обморок.
Подхватываю его, вдыхая миазмы. Очухивается:
— Извините. Я учился в местном вузе вместе с Веничкой Ерофеевым,
слыхали? Мне надо бы похмелиться. У вас нет двадцати рублей?
В качестве аванса? За чудо. Я отработаю...
Выпивает сто грамм на автовокзале, не закусывая,
и становится добрым молодцем, будто напился живой воды.
Морщины разгладились. Глаз как алмаз — горит.
Румянец играет. Тряхнул кудрями:
— Ну что? Айда за чудом!
Идем за чудом по тропинке мимо свалки. Заходим в церковь.
Девочка моет полы. В темном углу старик с клюкой,
зорко смотрит на нас. Чкалов мой присмирел, дальше идти побоялся.
Стоит у порога. Командует девочке:
— Доча! Покажи ей чудо!
— Эх ты, Чкалов! Опять напился... — Девочка отжимает тряпку,
вытирает руки. — Пойдемте! — Ведет меня во влажную темноту.
С опаской прохожу мимо старика. Девочка зажигает свечи.
Жду. Из темноты медленно выступает лицо Богоматери.
Чудо! Она плачет!
Стоит в выцветшем платочке, смотрит на небо, где Сын, —
насмотреться не может: вчера погребенный — воскрес!
И верить боится. И плачет, и плачет, и плачет.
Падаю на колени. Плачу и радуюсь вместе с ней целую вечность:
о чудо! Он жив!
Девочка тушит свечи. Пора уходить. Встаю.
Идем к выходу. Девочка говорит:
— А у нас не только эта икона плачет. У нас все иконы плачут. —
Показывает на старика с клюкой в темном углу.
Серафим Саровский. Насупленные брови.
Смотрит на меня и девочку, как живой.
Из его серых внимательных глаз катятся слезы.
11 апреля 2007.
Памяти Анатолия Кобенкова
Был день, из света состоящий,
июльской неги.
Мы по Страстному шли
гурьбой,
нечаянно касаясь
руками,
как слепые
дети,
друг до друга,
прощались
по-московски
долго,
не могли расстаться,
наговориться,
насмотреться,
наметить планов громадье
на жизнь вперед
и, разойдясь,
сходились вновь,
стояли,
удивленно улыбаясь,
влюбленно,
смеясь,
что с нами,
пригвожденно,
не могли...
...И тополиный пух прилип
к твоим еще смеющимся губам,
как ватка,
из другой уже не-жизни.
18 мая 2007, Москва.
Рига
Альбатрос у подъезда,
отбирающий еду у кошки.
Бомжи на остановке
“45 Vidusskola” 6-го трамвая,
разговаривающие на латышском.
Христорождественский храм,
куда ходят все русские.
Памятник блаженному Идрису —
городскому сумасшедшему —
на улице, в войну называвшейся
Гитлерштрассе.
Орган в Домском соборе
с 127 регистрами, три из которых
называются: “шум моря”,
“голос небесного ангела”,
“голос человека”.
Русские, почувствовавшие себя
русскими,
латыши, почувствовавшие себя
латышами,
латгальцы, чувствовавшие себя
всегда латгальцами.
Шведские казармы. Пороховая башня.
Невидимая река Рига,
раньше впадавшая в Даугаву
и ставшая улицей.
Букетик циний за один лат
у кладбища Яна Райниса.
Мертвая родина
в офицерском мундире
смотрит на меня
с серого камня
папиными глазами.
17 — 18 июля 2007, в поезде Рига — Москва.
Настя
Дикий пляж
моей дикой родины.
Раньше он назывался солдатским,
и сюда во времена моего детства
в сорокаградусную жару привозили
на грузовиках солдат, — они вбегали
в реку в черных сатиновых трусах
раскаленной на солнце толпой
с криками на всех языках
нашей большой многонациональной отчизны,
и вода вокруг них вскипала.
(Мы, домашние девочки, с ужасом
взирали на них, лежа за барханом —
на границе городского и солдатского пляжа...)
Теперь здесь пустынно.
Все та же река, шелковая,
как рукав монгольского халата,
сброшенного здесь когда-то
во времена Золотой Орды
на белый песок
молодым Бату-ханом,
чтобы искупнуться, —
цвета выгоревшего высокого
июльского неба
с серебристыми блестками
плакучих ив,
растущих вдоль берега
и отраженных в воде...
Та же самая стрекоза из моего отрочества
с телом гимнастки,
отчаянно раскачивающаяся
на кончике узкого листа осоки,
словно на брусьях.
(Сквозь ее слюдяные крылья,
как через слюдяное окошко,
мы смотрели на солнце.
Солнце плавилось в нем,
как золотой слиток
из клада Стеньки Разина,
зарытого где-то на этих берегах
и никому не дающегося,
даже нам, следопытам...)
Тот же самый журавль,
полупьяный,
навечно отставший от стаи,
торчащий из воды,
как сухая коряга.
На песчаных скрижалях
птичьи следы:
клинопись чаек, скоропись соек.
Запустение. Битое стекло.
Пластиковые бутылки
из-под американской пепси-колы
и русского кваса
лежат рядом,
словно западник со славянофилом,
ведущие вечный спор
о путях России.
Прицепившийся, как репей, овод.
Мат-перемат. Крики о помощи.
Бегу на крик. Мужчина наотмашь
бьет женщину. Подбегаю.
Уже поладили. Улыбаются.
Оказались моими бывшими соседями.
Серега и Люба. Серега пьян, как всегда.
Переехали из военного городка в село.
Работы нигде нет. Пасут коров.
(Коровы бредут вдоль берега,
срывая колючку, — величественные,
словно богини...)
Спрашиваю их о дочке.
Расплываются в глупой улыбке.
Кричат, повернувшись к реке:
— Настя! —
Из воды
на берег
выходит
нагая,
как хлебниковская свобода,
девочка,