Матери и отцу —
Карен и Эрику Хёгам
Эти девять рассказов объединяет тональность и время действия. Все они, так или иначе, — о любви. О любви в тех обстоятельствах, какими они были в ночь на 19 марта 1929 года.
Копенгаген,
март 1990 г.
Путешествие в сердце тьмы
A book is a deed… the writing of
it is an enterprise as much as
the conquest of a colony.[1]
Джозеф Конрад «Последние эссе»
Математика — это силуэт
истинного мира на экране мозга.
Предположительно Архимед
18 марта 1929 года молодой датчанин Дэвид Рён присутствовал при том, как железную дорогу, связавшую округ Кабинда, расположенный неподалёку от устья реки Конго, с провинцией Катанга в Центральной Африке, открывали, посвящая эпохе искренности.
При этом событии кроме него присутствовали также король и королева Бельгии, премьер-министр Южно-Африканского Союза Смете и лорд Деламер из Кении, все они произносили речи, и слова их ударяли Дэвиду в голову подобно шампанскому. Позднее, на торжественном обеде во дворце губернатора он не выпил ни капли спиртного, но тем не менее весь вечер бродил среди чёрных слуг и белых гостей в состоянии самого приятного опьянения. Кто именно о чём говорил, он уже точно не помнил, но чувствовал, что никогда не забудет, как сам король простёр руку и сказал: «Взгляните, дамы и господа, перед нами синеет океан, словно это Эгейское море, над нами пылает белое солнце, и нас овевает тёплый морской ветер, и разве вы не чувствуете незримого присутствия Древней Греции? Греки плавали к берегам Африки, они были первыми колонизаторами этого континента, и разве мы по сути дела не осуществили стремления древних: искренность в мыслях, искренность в осуществлении власти, искренность в поступках — вот к чему они стремились. Они были готовы пожертвовать всем на этом своём пути, и при открытии нашей, возможно, самой протяжённой в Африке железной дороги, разве не уместно вспомнить о колоссе Родосском, о храме Артемиды в Эфесе, разве не приходят на ум семь чудес света, и разве эта железная дорога не является, в сущности, восьмым? Что, как не воплощение чистоты наших помыслов и наших поступков — эти сверкающие стальные рельсы, которые как артерии цивилизации призваны понести чистую и обогащённую кислородом кровь сквозь три тысячи километров джунглей к самому сердцу тёмного континента?»
Дэвиду никогда прежде не доводилось находиться в такой непосредственной близости к главам государств и финансовой элите мира, и он чувствовал, что их воодушевление и простота в этот день — впервые за долгое, очень долгое время — помогают ему обрести ясность восприятия.
За год до этого возникшее неизвестно откуда отвратительное чувство неопределённости существования погрузило его в пучину растерянности, отбросив с того пути, которым он следовал с самого детства. Из этой пучины полные самых добрых намерений и весьма влиятельные родственники попытались направить его на путь истинный, определив в некогда датскую, а ныне международную торговую компанию, обеспечив ему единственно надёжное средство продвижения по жизни, а именно хорошую постоянную должность, при этом один из директоров взял на себя опеку над молодым сотрудником. В штаб-квартире компании, находящейся в Копенгагене, Дэвид изо всех сил старался вернуться к той исходной точке, откуда мир казался цельным и обозримым, но пока что ему удалось добиться только одного — симпатий своих новых коллег. Служащие компании полюбили Дэвида за его дружелюбие, за старательность, за открытое и доверчивое лицо, неловкие движения и ещё за что-то, в чём они сами не отдавали себе отчёта. Даже директор, наверное, не смог бы с уверенностью сказать, какие мотивы им двигали, когда он предложил Дэвиду сопровождать его в поездке в Бельгийское Конго на открытие железной дороги в Катангу, где у компании были свои интересы.
Ещё год назад, и всю жизнь сколько он себя помнил, Дэвид был математиком. Не математиком как те люди, которые занимаются этой наукой, потому что полагают, что в этой области они соображают быстрее других, или из любопытства, или потому, что надо же иметь в жизни какое-нибудь занятие, но математиком из-за глубокой, горячей, страстной тяги к прозрачно ясной, очищенной научности алгебры, откуда отфильтрована вся земная неопределённость. Перейдя в среднюю школу, он уже разбирался в исчислении бесконечно малых лучше, чем кто-либо из его учителей, и, когда в восемнадцать лет у него брали интервью в связи с его статьёй о абелевых группах, опубликованной в одном немецком журнале, он — покраснев, так как присутствие женщины-журналистки не давало ему сосредоточиться, — сформулировал: «спокойные математические размышления — моя самая большая радость».
Алгебра была очевидным, радостным и во всех отношениях удовлетворяющим Дэвида жизненным путём, пока он во время стажировки в Венском университете не встретил другого математика-энтузиаста — мальчика, который был на несколько лет моложе его самого. Звали этого мальчика Курт Гёдель. Болезненный и рассеянный, ничего не принимающий на веру неутомимый исследователь, он заслужил у окружающих прозвище господин Warum.[2] В то время Курт разрабатывал теорию, которая несколько лет спустя должна была обрести стройное доказательство и потрясти самые основы математики, и, хотя она была ещё далека от завершения, теория эта перевернула сознание Дэвида. В тот день, когда Курт за столиком кафе посвятил Дэвида в свои убедительно сформулированные сомнения, тот, потрясённый, побрёл по улицам Вены в шоковом состоянии, нисколько не сомневаясь, что после только что услышанного ничто не сможет оставаться таким, каким было прежде. Дэвид давно научился использовать математику и как лекарство, и как стимулирующее средство. Если его охватывала печаль, он утешался искрящейся логикой Бертрана Рассела, если он вдруг чувствовал своё превосходство в каком-то вопросе, он читал об одной из неудавшихся попыток трисекции угла, а когда душа его погружалась в смятение, он черпал спокойствие и ясность в «Началах» Эвклида. Но в тот день, придя в отчаяние и пытаясь найти утешение, он совершил ошибку.
Взяв со стола красиво переплетённое факсимильное издание записок французского математика Эвариста Галуа, Дэвид, как не раз прежде, стал читать в спешке набросанное молодым человеком краткое изложение фундаментального труда всей его жизни о разрешимости неприводимых уравнений и о светлой вере в будущее, в конце которого Галуа — ему был тогда двадцать один год — написал: «У меня больше нет времени. Я отправляюсь на дуэль», — оторвался от бумаг и пошёл навстречу смерти, и Дэвида тут же охватило чувство, что он читает о своей собственной гибели.
В тот же вечер он уехал из Вены, твёрдо решив никогда больше не заниматься математикой, и те, кто позднее смеялись над его отчаянием, так никогда и не поняли, что любовь — вещь всеобъемлющая, что для того, кто любит, не существует мелочей, и смысл жизни может зависеть от мельчайшей крупицы истины, даже извлечённой из математического доказательства.
Чтобы как-то существовать дальше, Дэвид погрузился в деятельную бесчувственность, из которой его вырвала только встреча с тропиками. Через две недели после отплытия, когда их судно под названием «Прямодушный» — одно из грузо-пассажирских судов компании — вошло в полосу зноя, невидимой стеной стоявшего в воздухе, Дэвиду показалось, что очнулся он лишь затем, чтобы снова пережить состояние крайней растерянности; затем последовало прибытие в Африку, и вместе с тем — пылающее над головой солнце, незнакомые овощи и пряности, обрушившиеся на его пищеварение, и тёмные, непостижимые, не дающие сосредоточиться лица вокруг. Только месяц спустя первоначальное замешательство сменилось ощущением если не спокойствия, то во всяком случае некоторого равновесия, и ко дню открытия железной дороги у Дэвида впервые возникло чувство, что с глаз его спала какая-то пелена, чего, как ему казалось, уже никогда не произойдёт.
В день открытия от неожиданной прохлады почти материально осязаемое в воздухе давление рассеялось, и мысли множества людей, собравшихся перед дворцом губернатора, свободно воспаряли к чистому небу. Лёгкий ветерок с моря нёс слова ораторов к слушателям, и Дэвид видел, что выступающие счастливы, что у этих правителей и занимающих ответственные посты представителей цивилизованного мира щёки пылают румянцем от радости, руки выдают глубокое внутреннее волнение, глаза блестят, а в голосах звучит дрожь. Дэвиду показалось удивительно правильным, что именно эти люди держат будущее мира в своих руках, и он впервые сделал вывод, что с такими руководителями народу не нужно никаких политических убеждений. «С такими руководителями нам, возможно, вообще незачем больше заниматься политикой, — подумал он, — потому что, с одной стороны, они обладают такой глубокой проницательностью, что нам всё равно с ними не сравниться, с другой стороны, они — в такой день, как сегодня, — могут сделать политику столь же ясной и прозрачной, как голубое море Кабинды за полосой прибоя».