prose_contemporary Эфраим Севела Мама
Повесть «Мама» представляет в развернутом виде «Историю о том, как сын искал свою маму...» из повести «Мраморные ступени», являясь в некотором роде ее продолжением.
ru Faiber [email protected] FB Tools 2006-02-04 http://www.lib.ru 1DDB9D71-DEFA-4F5F-B261-AD87AFD19A8C 1.0
v 1.0 — создание fb2, предварительная вычитка — Faiber
Эфраим Севела
Мама
(Мраморные ступени-2)
«Странная затея, — сказал мой друг, который считает себя большим знатоком в делах литературных. — Книга о маменькином сынке… Кого такая книга заинтересует? Детей? Сомневаюсь… Дети предпочитают героев… Храбрых… Отчаянных… Смекалистых… Хитрых… Изворотливых… Жестоких. Но тихоня? Слишком приличный и добрый?.. Мальчик, который мухи не обидит? Кому он нужен?
Ну, а уж любовь этого мальчика к своей матери… выглядит совсем старомодной и нелепой в наши дни. Вы меня простите, но это нетипично. Любят красивых женщин… ну, любят еще своих детей… ну, порой даже любят свою Родину… И такое случается в наш век. Но о матери кто вспоминает? Вырастает птенец, улетает из гнезда и еще хорошо, если раз в год письмо напишет матери.
Нет, нет, история о горячей и беззаветной любви сына к своей матери, поверьте мне, не будет пользоваться спросом. Это, к моему сожалению, так же верно, как и то, что завтра будет дождь.»
Мой приятель глянул в окно и добавил: «Я чувствую перемену погоды лучше, чем барометр. Вот увидите.»
Назавтра было ясное солнечное утро.
И я с легким сердцем засел за книгу о маменькином сынке, о его любви к своей матери.
* * *
Я начну рассказ не с утра, а с вечера. Когда солнце, устав любоваться нашим городом, скатывается за тихую речку Вилшо и там, за кудрявыми зелеными холмами, укладывается на ночь. А город, уютно залегший среди мягких холмов, прощается с солнышком, переливчато играя его лучами на золотых куполах церквей.
Я не знаю города в мире, где было бы столько церквей, как в Вильно. Может быть, только в Риме. Но Рим есть Рим. Там живет сам папа римский.
А Вильно что? Я полагаю, не каждый, кто возьмет в руки мою книжку, прежде знал, что вообще есть на земле такой город.
Есть такой город. И если вам не посчастливилось там побывать, то вы очень много потеряли. Потому что этот город уникальный. Удивительной красоты и еще более удивительной судьбы.
И такой древний, и так хорошо каким-то чудом уцелевший, что ходишь по каменным плитам его тротуаров, как по залам музея, и на каждом повороте узенькой улочки обмираешь перед открывшимся взору волшебным видом.
В кино, чтоб показать такие улочки и дворики, строят дорогостоящие декорации. А в Вильно вы разгуливаете по ним совершенно беззаботно, и лишь ваш современный костюм кажется вам не совсем уместным среди окружающей древности.
Всего в ширину раскинутых рук, улочки с подслеповатыми домишками с железными резными флюгерами под красной черепицей крыш. Стены у домишек толстые, как у старинных крепостей, и окошечки глубокие, как бойницы. Потому и устояли они не один век, и булыжник их неровных мостовых помнит цокот копыт прикрытых латами коней, на которых восседали с мечами и копьями рыцари из войск литовских князей и польских королей.
А выйдешь на простор Кафедральной площади, и перед тобой — древние Афины. Парфенон. Белокаменная копия с него. Величественный Кафедральный собор с фигурами апостолов в нишах между колонн.
Квадратные серые плиты площади чисты, без пылинки, и это не тщеславная выдумка виленских фантазеров, что моют их регулярно горячей водой с мылом.
Над площадью, высоко на зеленом холме, красные руины крепостной башни. И башня, и холм носят имя Гедимина. Имя литовского князя, основателя города.
Дальше за этим холмом — другой, тоже весь в зелени, из которой в небо устремились три огромных каменных креста. В память об обращении в христианство язычников, населявших долину Вилии у подножия этих холмов.
А какие дворцы всех стилей и эпох глядят из парков и садов! С каменными львами, стерегущими входы. С могучими атлантами, плечами подпирающими балконы. Имена владельцев этих дворцов — живая история польского королевства. Сапеги, Чарторыйские, Тышкевичи, Радзивиллы.
А какие жалкие хибарки в кварталах бедняков! Какие запахи! Какая вонь! Но и лохмотья Вильно тоже живописные и яркие, как и все в этом неповторимом городе.
Но не в дворцах и хибарках прелесть этого города. Его украшение — церкви. Хоровод многоцветных колоколен над красной черепицей крыш, над дымоходами с кружевными железными флюгерами под перезвон колоколов больших и малых.
Костел Святых Петра и Павла, костел Святой Терезы, костел Святого Рафаила, костел Святого Казимира, Святого Иоанна, Святого Михаила.
Город, где поселились все Святые!
Костелы и монастыри кармелиток, францисканцев, доминиканцев, августинцев.
Неповторимая красота виленских храмов приводила в восторженный трепет гордых чужеземцев, и французский император Наполеон Бонапарт, увидев каменное кружево костела Святой Анны, вымолвил, когда к нему вернулся дар речи, слова, которые не забыли в Вильно до сих пор:
— Я бы это чудо унес на ладони в Париж.
Если верить ученым, Вильно основали литовцы и город долго был их столицей. Потом там обосновались поляки, потеснив литовцев. Потом туда докатились татарские орды. Потом город заняли русские, побив и тех, и других, и третьих. Потом город снова стал польским. Потом его взяли немцы и уступили русским. А те его вернули Литве, но при этом захватили Литву и вместе с ней Вильно. Потом…
В городе вы можете встретить кого угодно. Потомков всех завоевателей. Но больше всего испокон веку было в городе евреев. Которые никогда этот город не завоевывали, не предавали его огню и мечу. А приходили к его стенам с котомками за плечами, изгнанные с насиженных мест, и смиренно просили у горожан приюта и крова. Селились в худших местах, там, где христианин бы жить не согласился. Возводили жилища, своими искусными руками портных и сапожников обували и одевали горожан, плодились и преумножались. И среди костелов и церквей, стараясь никого не потеснить, робко поднимались стены иудейских храмов-синагог с шестиконечной звездой Давида над входом.
И еврейская речь, идиш — сладкий язык мамы, маменлошн — разливался из края в край по всему городу. И язык этот — литвак, самый сочный и напевный из всех диалектов еврейской речи, стал языком ученых и писателей, богословов и раввинов, портных и цирюльников. А сам Вильно в еврейском народе прозвали Иерусалимом Европы. Потому что отсюда на все страны, где жили евреи, исходил свет мудрости древнейшего народа, его горький юмор, со слезою смешанный, и древние песни, пережившие века и погромы, и поныне согревающие сердца людей.
Еврейские песни пели на улицах.
Стоило на Погулянке появиться уличным певцам и затянуть под стон скрипки старую как мир песню «Ди идише маме»[1], и кто б ни проходил мимо: набожный еврей ли в черном кафтане с пейсами, или поляк — дровосек из ближней деревни, забредший в город с пилой и топором на плече, или литовец — разносчик зелени, или даже участковый полицейский, — каждый замедлит шаг, иногда и остановится, и уж непременно бросит в смятую шляпу на тротуаре один грош, а то и два.
Потому что у каждого человека есть или была мама. И песня о маме тронет и смягчит любое сердце.
Стоят певцы парой. Старик в мятой одежде, прижав деку скрипки подбородком и плавно водя смычком вверх и вниз. Глаза его закрыты. Не от слепоты, упаси Боже! От блаженства. Сам музыкант наслаждается дивной мелодией и смежил веки, чтоб ничто не мешало погрузиться в ее сладкие звуки. А поет женщина. Возможно, жена скрипача. Тоже небогато одетая. Но аккуратно и чисто. Ведь от богатства на улицу петь не пойдешь.
Поют уличные певцы о еврейской маме печальную песню и сладкую до слез, как память об ушедшем детстве, о теплых и нежных маминых руках, о ее всепрощающей улыбке. И у слушателей навертываются слезы на глаза, а лица размягчаются, добреют.
Люди выходят из домов, чтоб послушать песни, и если нет под рукой денег, кладут в шляпу огурец или помидор, а то и ломоть хлеба, смазанный гусиным жиром и посыпанный крупной солью.
Уж на что занята пани Лапидус, но и она появляется в дверях своей пекарни-магазина. С заголенными руками, перепачканными мукой, и раскрасневшимся лицом, потому что она на миг оторвалась от стола, где раскатывала тесто, и жар пылающих печей оставил румянец на ее щеках.