ГОВОРЯТ, чем плодороднее почва, тем безобразнее местность, но Восточный Кент никогда не казался мне безобразным. Долгие мили светлого рыхлого ила, где некогда плескались рыбы Северного моря, радуют глаз в любое время года: сизым отливом бесчисленных капустных грядок по осени, зелеными листьями и кремовой сердцевиной больших тугих головок запашистой цветной капусты или багровыми кочанами радиккио в летнюю пору и пробивающейся то здесь, то там — о радость, ведь с 1939 года его не сеяли! — хрупкой прозрачной голубизной льна. От Дила, лежащего у моря, вглубь острова, до самого Кентербери, простираются фермерские поля, а вдоль шоссе по обеим сторонам идут огороды местных жителей. На щитах пестреют грубо намалеванные плакаты с нетрадиционной орфографией, гласящие: СЕНО, ОРЕХИ, ПОЧЯТКИ, а прямо под щитами, на раскладных столиках, навалена сахарная кукуруза, такая дешевая, что дешевле только даром: набирай полную корзину крупных толстеньких веретенец в зеленых листьях и кидай мелочь в стоящую рядом жестянку.
Зимой черная паутина опор и проволочных растяжек, разделяющих посадки хмеля, опутывает все побережье, а сверху смотрит белесое небо. В мае листья латука расстилаются до границы полей Королевского гольф-клуба, точь-в-точь приникшие к земле лепестки, которые сейчас взметнет ветром и понесет через Сэндвич-бей прямиком в Бельгию. Не пройдет и недели, как под брызжущими струями полива они пустят крепкие корни и воспрянут. Порой латук торчит чуть не под ногами, рви — не хочу, прямо как дикорастущая капуста, когда-то завезенная на Альбион древними римлянами, — ее полно на меловых утесах Дувра. После уборки урожая на полях по краям валяются кочаны цветной капусты, словно отрубленные головы жертв революции. В прошлом году в окрестностях Парамур-Фарм, я набрела на гору переспелого крыжовника чуть не два метра высотой; над бледно-желтыми ягодами, похожими на засахаренные фрукты, вились осы. Под выстроенными как по ранжиру низкорослыми яблонями вечно остаются не убранные сборщиками плоды ярко-красные, пунцовые, зеленые, желтые — они лежат, образуя пестрые груды и дорожки. На макушке каждого дерева маячит яблочко-другое, это «на счастье», для птиц. А бывает, что остается гнить и целое поле неубранного гороха, который из зеленого превращается в желтый. Восточному Кенту с его суровым неласковым климатом и суровыми несгибаемыми обитателями плодово-овощное изобилие и даже расточительность не страшны, тут знают, как с этим сладить.
И когда в одну ночь пустили под топор яблоневые сады, такие щемяще-прекрасные, такие пышные, что, казалось, прошумят еще не одну сотню лет, то не успели глаза просохнуть, как на смену вырубленным старым яблоням насадили новые, молодые и сильные. И в овощные лавки Сэндвича, Дила и деревушек Фордвич и Ворс покупатели идут не за яблоками, а за ранними красными дискавери, за осенними желто-зелеными гринсливз и за румяным джонаголдом. Картофель тоже не какая-то там картошка, а исключительно дезире.
И когда утром на горизонте не маячит длинная, в пол мили, череда трехметровых тополей, которые искони воспринимались как неотъемлемая часть пейзажа, никто не сокрушается. Проходит три года, и сильные ветвистые кроны снова вздымаются выше кровель домов. Крохотные виноградники, их всего-то пять-шесть, каждый площадью не более нескольких акров, радуют глаз истинно французским очарованием и возделываются с неистовым упорством, а когда какой-то из них удостаивается международной премии, в небо взвивается флаг.
К рыбе тоже относятся со всей серьезностью. В Диле пять рыбных лавок, и, по крайней мере, две из них торгуют собственным уловом. Как-то раз трое мальчишек волокли по Саут-стрит в лавку Григга что-то большое и серое, до странности похожее на дохлую русалку, но, скорее всего, хотели просто похвастаться добычей, поскольку в продаже я ничего подобного не увидала.
В этих лавках не пахнет рыбой, там чувствуешь только свежий запах соленой воды и берегового ветра, поэтому, если ночью штормило, звонить и спрашивать, что сегодня в продаже, — напрасный труд. Чему там быть, если лодка так и простояла на прибрежной гальке? Кое-что, конечно, морозят впрок, но по мелочи и не для «своего» покупателя.
Свежую рыбу обыкновенно вываливают на мраморные прилавки, а не раскладывают, как в Лондоне, по чешуйчатым керамическим блюдам. На это просто нет времени, все мгновенно раскупается. Жителям удаленных от побережья городов тут многое показалось бы странным: люди огромными пакетами берут серебристую кильку (двенадцать пенсов за фунт), каких-то морских гадов с торчащими из раковин усами, здоровенных разделанных крабов цвета заката. Маленьким детям покупают креветок в бумажных кульках, и никакого тебе мороженого, никаких бигмаков. Однажды я видела старушку в шерстяном шлеме с прорезью для глаз и вязаных митенках, выбиравшую устрашающего вида черного омара. «Это подарок. У подруги день рождения». Как-то это не очень по-английски. Может, это по-французски? Может, берет свое французская кровь наших соседей с противоположной стороны Ла-Манша? А что, стоит задуматься!
Сливки местного общества покупают рыбу у братьев Кэвелл, в крохотном прибрежном магазинчике, расположенном между Дилом и Уолмером. К прилавку там принято подходить по одному, до такого плебейства, как очередь, у Кэвеллов не опускаются. Остальные в почтительном молчании стоят и ждут, пока один из братьев нашептывает покупателю советы или инструкции по приготовлению, буде о таковых спрошено. На витрину почти ничего не выкладывают, хотя братья торгуют треской и пикшей собственного копчения и готовят креветки собственного улова в горшочках, так что человек просто заказывает все что нужно. Время от времени оба брата К. (или их все-таки трое?) скрываются за занавеской, словно православные священники за Царскими вратами во время службы, и из этой святая святых доносится позвякивание льда, стук ножей и журчание воды. Рыбу выносят для молчаливого обозрения, потом снова уносят, чтобы разделать, еще раз приносят для повторного осмотра и, наконец, вручают клиенту завернутой в чистую вощеную бумагу в обмен на астрономическую сумму. Так что приглашение на домашний ужин от человека, живущего рядом с одной из этих рыбных лавок и знающего толк в стряпне, я не променяю ни на один, или почти ни на один, ресторан в любой или почти любой стране мира. Но что об этом известно за пределами Англии? Ровным счетом ничего. И лучшее тому доказательство — история про моего давнишнего ученика, швейцарца Клауса, который во всем своем величавом блеске недавно вновь возник на моем пути на берегах Женевского озера, в сердце Швейцарии, в сытом граде телятины и сливок.
Про мальчика по имени Клаус я впервые услышала от шапочной знакомой, которая дружила с его английскими родственниками: дядей и двумя тетками. Все они жили в коттедже под Айторном. Мать Клауса, третья из сестер, скончалась меньше чем за год до этого, отец, швейцарец, тоже уже несколько лет как умер, и племянника решено было усыновить. Теперь Клауса пытались устроить в частную английскую школу, а для этого необходимо было сдавать вступительный экзамен на общих основаниях.
— Очень неглупый паренек, — рассказывала мне приятельница. — Очень способный, с безукоризненным английским, но... лучше они вам все сами объяснят. Правда, с разговорами-то у них не очень, люди они флотские.
— Плотские? — переспросила я.
Почему-то первая мысль моя была об утехах. И о животе.
— Флотские. Моряки, одним словом. Брат служил в Королевских ВМС, одна из сестер тоже, в женской вспомогательной службе, а теперь, как их списали на берег, места себе не находят. Обычное дело. Своей семьи ни у кого нет и не было никогда, так что можете себе представить. Сейчас подобный расклад нечасто встретишь. Ну, взрослые все больше молчат. А мальчику не хватает воображения. Вы ведь, кажется, даете частные уроки, да? Мне кто-то говорил. Уж они бы вам были так признательны, так признательны!
Коттедж, где жила семья моего нового ученика, находился не на побережье, а чуть в глубине, надо было ехать по ровным проселочным дорожкам через Шолден, мимо Нортборна с его привидениями, и потом по узенькой тропинке через кукурузные поля. Стоял ласковый сентябрьский денек, и я с удовольствием крутила педали, оставляя позади один указательный столб за другим. Мелькали заросшие травой перекрестки, на которых не было ни души, и непонятный белый ветряк на фоне синего неба. К деревне Клауса вело неширокое шоссе, которое там же и обрывалось, переходя в немощеную сельскую улицу. Дом — он назывался «Сливовый коттедж» — стоял в самом ее конце, поэтому из него открывался вид на поля, речку, дремлющие вязы и буки. По берегу бродили тучные черные коровы. Над головой простиралось безбрежное небо. Крохотная рассыпанная вдоль реки деревушка спала мертвым сном.