Александр Иванченко
Монограмма
Почему же мы так далеки от богов? Возможно, потому, что спрашиваем. Ну и что? Человек — животное спрашивающее. В тот день, когда мы по-настоящему научимся задавать вопросы, начнется диалог. А пока вопросы лишь головокружительно отдаляют нас от ответов. Какой эпифании мы ждем, если тонем в самой лживой из свобод? Нам не хватает Novum Organum [1] правды, надо распахнуть настежь окна и выбросить все на улицу, но перво-наперво надо выбросить само окно и нас заодно с ним. Или погибнуть, или выскочить отсюда опрометью. Это необходимо сделать, как угодно, но сделать. Набраться мужества и явиться в разгар праздника и возложить на голову блистательной хозяйки дома прекрасную зеленую жабу, подарок ночи, и без ужаса взирать на месть лакеев.
…Мир, в котором ты двигалась точно шахматный конь, который бы вздумал ходить как ладья, пошедшая вдруг слоном.
Кортасар. Игра в классики
Лида Черновол. Ее отцу Емельяну был пожалован заячий тулупчик. Ее мать Марина наложила на себя руки в Елабуге. Ее дед умер на станции Астапово. В свое атласистое, с корридой, имя она облекалась как в плащ.
(Назвать имя — не значит ли вдохнуть жизнь? Утаить его — не значит ли ее отнять? Но мы следуем иной правде — не скрывая, не называя.)
Поселить героиню. В маленьком заснеженном городке, в маленьком и заснеженном — городке У. Смотрите: на этой самой запредельной букве русского алфавита (звук «у», уводящий в бесконечность, в тоску), вечно незавершенной, несмотря на свое вопиющее излишество, нахлобучены шапки снега — городок У. по колена в снегу.
Городок У. по колена в бреду.
Он разбредается окраинами по отвалам, подступаясь к заброшенным карьерам, железнодорожным путям, чахлому изможденному леску. Тульский пряник штукатуренной церкви (зеленые ставенки, красные воротца) завершает главную улицу У. Астматически задыхаясь, пыхтит на западе бумажный заводик. В заброшенных угольных разрезах У. ловят на уду уклейку, варят уху. В карьерах, по весне, на отравленную воду садятся утки. Усталый, улитой ползает по путям паровозик. Убыль. Уход. Укоризна. Водяные знаки на бумаге У.
Ее жилье. Дом из почерневшего бруса с паклею на ветру. Выстроен углом: выходит на главную улицу и в переулок. Во дворе сараи, поленницы наготовленных впрок дров (стянуты проволокой), ящики продуктового магазина. Рыжая зола с гвоздями в детской песочнице под грибком. Ледяная горка глубоким наезженным руслом выходит прямо к дверям Лидиного подъезда. (Дети проезжают мимо.)
Войдем в дом. Два крашенных охрою деревянных марша ведут на второй этаж. Шаткие, с вычурными стойками, перильца, подробно, как в зеркале, отразившись в стене (чье мучительное чувство симметрии отразило их той же жаркой охрою на беленой стене?), переходят в лестницу чердака. Лида предпочитала спускаться вдоль этого отражения, скользя прозрачной рукой по тени. (Надежную призрачность рефлекторного мира она интуитивно с самого детства сознавала.)
В маршах двадцать ступенек. Двадцать — и еще три. Лида их, эти три, спеша на работу, пропускала, забывала — иначе целый день в муке недоразвитого ритма.
Двери Лидиной квартиры обтянуты толем, перекрещены рейкой, набиты кошмой. Ручной звонок-вертушка — только у Лиды. На чердаке стонут голуби, сушится белье. В открытый люк слетают пух и иней. На удобной лестнице чердака блюдце с окурками. По вечерам Кирпищиков-сосед, давясь кашлем, подолгу сидит и курит здесь, читая газету. Он выходит на площадку с детской скамейкой и, покурив, забирает ее с собой. Но детей у Кирпищикова никогда не было.
В квартире Лиды две комнаты: в одной она с Настей, в другой мать. В прихожей сундук, на сундуке прялка. Пол застлан толсто половиками: даже летом в доме холодно, ходят в теплых носках и кофтах. Пятилетняя Настя, когда сердится на мать, уходит на бабушкин сундук и вертит прялку. Прядет свою детскую обиду.
В доме печь. Большая, на полкухни. Греют в баке воду, варят приварок, по вечерам — печенные в духовке печенки с постным маслом, чай. И большой семейный альбом в проплешинах плюша.
Фотографии в альбоме все тщательно пронумерованы (и на обороте снимка, и под ним) — бабушкина хронология. Не дай бог кому перепутать карточки — Марина Васильевна строго взыщет. Она собирала эти фотографии всю жизнь и ценит их как саму жизнь. Листать альбом, впрочем, разрешается только Лиде, Настя еще слишком мала. Иногда к ним заглядывает на огонек и Кирпищиков, и тогда они смотрят альбом втроем. В альбом почти не заглядывают, а просто закрывают глаза и представляют: все фотографии они давно знают наперечет. Лида лишь скажет номер, и сразу: возникает картина. Память Кирпищикова, впрочем, не так хорошо устроена, и он заглядывает в альбом уточнить фото. Семьи у него никогда не было, даже родных не помнит (вырос в детдоме), и чужое прошлое его страстно интересует. Он сердцем вникает в него, зудя в руках незажженную папиросу, примеряя к себе чужую судьбу.
Память Лиды и Марины Васильевны смешаны в альбоме, как в жизни, и Лиде кажется, что прошлое ее матери — это ее, Лиды, прошлое, настолько оно плотней, полней и как бы поглощает собою ее собственную жизнь. Что она пропустила эту жизнь сквозь пальцы — или жизнь ее просто не заметила, худенькую, призрачную, прозрачную? Или вещество жизни, почти все пошедшее на судьбу ее матери, столь утончилось к ее рождению, что ей почти уже ничего не осталось? Даже тела, которого на Марине Васильевне так много, богато, несмотря на пережитое, жизнь отпустить Лиде явно поскупилась. Но ведь что-то жизнь ей, несомненно, оставила, как-то одумалась наконец, очнулась и, устыдившись своего яростного цыганского прошлого, зачерпнула и ей из своего потайного кармана.
№ 1. Ленин и Сталин в Горках.
№ 2. Отец Марины Васильевны и его брат Степан.
№ 3. Ее мать, Галина Аверьяновна.
№ 4. Большая семейная фотография: родители Марины Васильевны, дядья, тетки, ее братья, сестры, она сама.
№ 5. Отец Лиды.
№ 7–58. Сослуживцы, друзья, подруги, соседи, знакомые, воспитанники Марины Васильевны.
№ 59. Подруга Марины Васильевны Липа.
№ 60. Липа с Мариной Васильевной в молодости.
№ 86. Сестра Лиды Аля.
№ 90. Иштван, первая любовь Лиды.
№ 91. Ужгородская знакомка Лиды.
№ 92. Софья Францевна (мать Кирика), Кирик и Лида вместе.
№ 93. Кирик, муж Лиды (детская фотография).
№ 94. Кирик и Лида: свадебное фото.
№ 96. Витя, друг Лиды.
№ 97–100. Библиотечные подруги Лиды.
№ 104. Настя, дочь Лиды.
Безномерные фотографии.
Лида работает в библиотеке, в зале искусств. Зал занимает подвал пятиэтажного дома, окна на восток. Тут же, в подвале, размещены подсобные помещения, книгохранение, передвижной фонд, обработка, межбиблиотечный абонемент. Опечатанная комната с ротапринтом. В обработке, в перерыв, гоняют кофе и чай, играют в теннис, празднуют дни рождения. Но Лида редко бывает там: у нее подруги наверху, в читальном зале и на абонементе. С подругами она переговаривается по телефону или просто перестукивается по трубам: подниматься наверх бывает неохота, да и читателей всегда хватает.
Переодевшись в своем закутке за стеллажами, Лида ставит диск (Рахманинов, Скрябин, Моцарт), поливает цветы, открывает окна. Окна высоко, почти под потолком; длинной бамбуковой палкой Лида скидывает крючки и открывает форточки: в зале жарко. Ржавые потные трубы коммуникаций тянутся вдоль стен. Лида маскирует их длинными плетями комнатного плюща, завешивает натюрмортами живописцев из художественного училища, заставляет альбомами. Огромные праздно-роскошные фолианты Кукрыниксов и твердые желтоватые листы с графикой Дюрера помогают ей в этом. Дюрер рядом с карикатуристами и местными честолюбцами смотрится особенно современно и привлекательно: заботы иных эпох кажутся более насущными и основательными.
Расставив книги, разнеся статистику, поработав с каталогами, Лида надевает стереонаушники, начинает оформлять новую выставку, знакомится с критической периодикой. На столе гуашь, плакатные перья, обрезки ватманской бумаги. Оформлять выставки она любит больше всего, часто их меняет и всегда старается поставить на полки побольше Божественного, святого, иконописного. Повод всегда найдется: Рублев и Феофан Грек (сами по себе и в связи с Тарковским, которого она обожает), итальянское Возрождение, приближающееся тысячелетие Крещения Руси. Зашедшая как бы невзначай методистка (ее ежеутренняя, добровольно принятая на себя обязанность), поморщившись, замечает куда-то вбок, призвав кого-нибудь из художников в свидетели (не Дюрера, конечно, а современников): отчего это, мол, Лида, у вас всегда на выставке так много этого, как бы лучше сказать… не нашего — вы что, нашу современность совсем не уважаете? Нельзя же, в самом деле, Лида, столько Боженьки, Христа, угодников. Да снимите же вы, в конце концов, свои глупые наушники, Лидия Емельяновна, с вами не девочка разговаривает! (Эхо иных эпох продолжает звучать в пространстве.) На что Лида спокойно, едва сдвинув наушники и взяв в сообщники Моцарта или Баха, отвечает: