Жан Фрестье
ВЫДАВАТЬ ТОЛЬКО ПО РЕЦЕПТУ
Все началось в то 8 ноября, когда союзники высадились в Северной Африке.
Все произошло одновременно.
Два года не случалось ровным счетом ничего. И вдруг пошло событие за событием.
В начале недели я впервые переспал с Сюзанной, женой Жана Карриона, аптекаря. Теперь высадились союзники. Словно в деревне два цирка в один день раскинули свои шатры. Я не знал, в какую кассу завернуть. Я бы охотно взял билет на Сюзанну, но боялся пропустить войну; я боялся затмения, и это был дурной знак, но не смог бы сказать, кто — Сюзанна или война — затмит своей тенью другую.
На рассвете 8 ноября, когда Жорж объявил мне новость, с меня разом свалились два года.
Два года назад я прибыл в Мсаллах в мундире военврача. Отступление французской армии довело меня до Алжира. Сначала я намеревался добраться до Англии, но в больнице Мсаллаха было вакантное место интерна, и я остался в Мсаллахе.
Там я находился и теперь, и вот война сама пришла за мной.
В столовой интерната мы все собрались вокруг радиоприемника: Жорж, Рене и я, в полосатых пижамах каторжников, Люсетта и Эмма в длинных хитонах из трагедии. (Это Люсетта сшила нам пижамы из матрасного чехла; а ведь я говорил ей, что полосы должны идти вдоль, а не поперек.) Из трех каторжников самым натуральным был Жорж: толстый, лысый и бровастый. Что до Рене, тщедушного блондина с острым носом, то всем было ясно, что он, как и я, осужден по ошибке.
По радио объявляли о пунктах высадки, располагавшихся от Марокко до Алжира. С нашего места мы, взглянув в раскрытые окна, могли убедиться в том, что в Мсаллахе никакой высадки еще не состоялось. Домик интерната стоял над заливом, обрамленным рыжими горами. На большой портовой дамбе белели огромные буквы: ТРУД, СЕМЬЯ, РОДИНА. Вдали совершенно гладкое море было того же цвета, что и небо.
Жорж выключил приемник. Все заговорили одновременно; мы успели подготовиться.
— Я же вам говорил.
— Это было неизбежно.
— Этого следовало ожидать.
Послушать моих друзей, так все знали, что произойдет высадка союзников. Только я вот ничего не знал; могли бы и предупредить.
Конечно, о высадке было много разговоров, но то, что это случилось, стало неожиданностью. Я громко заявил, что поражен. В этот момент мне не на кого было опереться. Рене обнял Эмму за шею и засунул руку в вырез ее рубахи. Его волнение избрало точкой опоры плоть Эммы, плоть яркой блондинки, отражавшую свет.
Жорж посадил себе на колени Люсетту и говорил:
— Теперь я уверен, что немцы проиграют войну.
Черт побери! Я тоже был в этом уверен, но думал о том, что вот уже два года война идет без меня. От этого долгого мира у меня осталась тайная рана; я был инвалидом мира.
Два года! Интересно, на что же я потратил все это время? В памяти у меня остались только Жаклин, девушка, преподававшая гимнастику в муниципальном колледже, и Аннетт, удильщица, которая уходила с берега, бросив поплавок у дамбы, мелькая длинными белыми ногами и старой соломенной шляпой. Эти две женщины долгое время нравились мне, но я не торопил судьбу. Достаточно было того, чтобы кто-нибудь позвал меня с дороги, и я тотчас бросал Жаклин на пляже и шел за вновь прибывшим; а позднее, когда Аннетт кормила портовых рыбок, я насаживал червей на крючок ее удочки, и когда мне надоедало колоть себе пальцы, я садился на велосипед, не назначив следующего свидания. Стояла слишком хорошая, слишком жаркая погода.
С каждым днем я все больше цепенел, как арабы в городских садах, которые сбрасывают с себя вшей одну за другой, не убивая их. Тем временем война шла без меня, и именно тогда, когда она пришла за мной, я повстречал Сюзанну. Весьма некстати. Потерпев неудачу с миром, я мог упустить войну.
Жорж как раз говорил о том, чтобы идти добровольцами.
— Не будем торопиться, — сказал Рене. — Военкомат еще не открылся. Американцев здесь пока нет.
— Будут сегодня вечером, — отозвался Жорж.
Он был спокоен, с крепкими плечами, сидящий, как влитой, на своем стуле с Люсеттой на коленях. Она уже начинала таять. Словно тесто под руками булочника, она принимала форму под властными руками Жоржа. У нее было утреннее ненакрашенное лицо с припухлыми манящими губами — такое, какое мне нравилось больше всего.
— Как?! Ты хочешь меня покинуть?! — сказала она.
Чтобы сменить тему, я сделал вид, будто смотрю на часы, и объявил, что скоро в церкви начнется служба. Получилось.
— Да, правда, — сказала Люсетта. — Нужно идти одеваться, Эмма.
Когда девушки вышли, Рене сказал:
— Серьезные дела сегодня начинаются.
Затем, ни с того ни с сего, сбросил пижаму и голый встал передо мной.
— Как ты меня находишь? Эмма утверждает, что я слишком худой.
— Нормальный. Капризуля твоя Эмма.
Жорж, повернувшись к окну, глубоко вдыхал морской воздух.
— Ну, — сказал он, — война начинается хорошо. У нас будут славные денечки.
День высадки пришелся на воскресенье. Я был дежурным. Я пошел в больницу делать обход.
Если верить медсестрам, то все больные выздоровели.
— Как там шестой, после вчерашней операции?
— Хорошо. Что вы думаете о десанте, доктор?
Я думал, что из-за этого десанта шестому запросто дадут умереть.
В окно больницы тоже было видно море. Горизонт как горизонт, как во все солнечные воскресенья. Только надо привыкнуть к мысли о том, что за ним больше не лежит Франция. За ним лежали Америка, Англия, но не Франция.
В родильном отделении рожала туземная женщина. Я устроился у края кровати; смотрел, как рождается маленький арабчонок со смуглой кожей, носиком с горбинкой. Его волосенки начинали виться; мне он показался хорошеньким, я захотел сам перевязать пуповину. Я воспользовался этим, чтобы пощекотать его. В этот момент сирена, установленная на колокольне церкви, протрубила полдень, как обычно. В госпитале всплеснулась было паника.
— Тревога!
— Нет, полдень.
Полдень трубили, как тревогу. Я опаздывал. Я пригласил Сюзанну и Жана Карриона на обед.
Я вымыл руки. Медсестра держала полотенце. Это была новенькая, рыхлая блондинка робкого вида.
— Дайте мне, пожалуйста, несколько ампул морфия. Это для одной моей пациентки в городе.
Медсестра кинулась за ампулами; я сунул наркотик в карман и вернулся к интернату.
Люсетта и Эмма, в шелковых чулках, широкополых шляпах, возвращались из церкви. Каждая несла в руках небольшую коробку с пирожными.
Я осведомился о десанте:
— Есть новости? Кюре говорил об этом с кафедры?
Эмма, курносая, с ярким цветом лица, торжественным жестом сняла свою шляпу. Ее рыжие волосы взметнулись, как пламя.
— Кюре сказал, что все французы защищают общее дело.
Рене хмыкнул:
— Осторожный человек ваш кюре.
Люсетта разложила пирожные. Жеманно облизала язычком кончики пальцев и, изнуренная, рухнула на диван.
— Так что, обедать будем?
Вошла Сюзанна. Оглядела комнату. Это была ее манера здороваться. Она переводила с одного на другого свой веселый, глубокий взгляд, надежно укрытый за решеткой ресниц, взгляд-пленник, защищенный еще и узкой линией нескончаемых бровей. Она посылала вам свой взгляд с посольством, показывала свои мелкие зубки, высоко поднятый подбородок и волосы, свободно покрывающие плечи. И все. После этого рукопожатие ее мужа, казалось, не имело смысла.
Она подошла прямо ко мне. Ее платье в цветочек, свободного покроя, облегало ее тело лишь в некоторых местах, но отчетливо. Она попросила у меня что-нибудь выпить; я налил ей холодного белого вина, она выпила его залпом, встряхнула своими длинными волосами цвета красного дерева.
— Вы хотите пить?
— Да, с самого утра, я хочу отпраздновать высадку. Жан не давал мне пить; он увидел, что я счастлива, и лишил меня выпивки.
— Какой тиран.
В другом конце комнаты тиран разговаривал с Жоржем и Рене.
— В Оране стоит Иностранный легион; дело, кажется, серьезное.
— Он меня замучил совсем, — продолжала Сюзанна шепотом. — Представляете, теперь заставляет меня спать в ночной рубашке.
Сели за стол. Воскресный обед был изысканным. В столовой пахло одеколоном. На женщинах были браслеты с брелоками, время от времени цеплявшимися за скатерть, когда они орудовали вилкой. Мы не были встревожены, напротив, безразличны; близость войны нас раскрепостила. У нас не было никаких шансов избежать военных передряг; через окна, раскрытые на море, до нас доносились первые звуки войны.
Эмма накинулась на меня по поводу одной картины, которой я украсил стену в столовой. Это была фреска, выполненная в непристойных казарменных традициях; на ней изображалась Эмма, схватившаяся с похотливым ослом. Эмма не находила в картине никакого сходства с собой; она выговаривала мне за странно расположенные волосы в интимных местах. Рене встал на ее сторону.