Вл. Порудоминский
Позднее время
«...великое Быть Может, как говорил Рабле о рае или о вечности»
А.С. Пушкин
«Думы старости... вне области слова»
Л.Н. Толстой
«Отвергнувший миф шагает в ничто»
К.Г. Юнг
Опубликовано в журнале: «Крещатик» 2006, № 4
Проза
Ночью я просыпаюсь, отпиваю из кружки остывший чай. Когда я сплю, у меня сохнет во рту. Это от старости.
Чай я всегда завариваю сам. Смешиваю несколько сортов, ополаскиваю фарфоровый заварочный чайник крутым кипятком, в свежую заварку бросаю кусочек сахару, чтобы лучше натянуло. Вообще-то чай я пью не сладкий, но этот кусочек, прямо в заварку, бросить необходимо. Тут есть какой-то секрет.
Я сижу в темноте с открытыми глазами и пытаюсь связать в памяти обрывки сновидений. Что-то случилось со мной лет десять назад: прежде я подробно запоминал свои сны, долго носил их в себе, — ныне образы, только что меня тревожившие, вовлекавшие в сложное, энергичное действо, стоит открыть глаза, тотчас тают — не удержать, — как весенние снежинки на рукаве. Наверно, это тоже от старости.
В давнюю пору моего детства у нас дома было принято рассказывать сны. Отец рассказывал и мать тоже. У матери имелись наготове собственные толкования снов, чаще недобрые. Ее постоянно мучили дурные предчувствия.
Я вспоминаю стол, покрытый светлой клеенкой с вылинявшим от частой мойки узором (наслаждение, когда готовишь уроки, рисовать фиолетовыми чернилами на ее гладкой поверхности), низко опущенный над столом оранжевый абажур с длинной бахромой по краю, отец и мать собираются на работу, мне сейчас в школу, я завтракаю жареной картошкой и запиваю ее чаем из блюдца. Чай крепко заварен. Мне нравится смотреть на отражение моего лица в блюдце — лицо там цвета темной меди, я воображаю себя индейцем.
— Мне теперь покоя не будет, оттого что тебе эти птицы снились, — говорит мать отцу.
— Ну, что ты, вполне приличные птицы. Одна ворона даже белая, — смеется отец и весело мне подмигивает...
Лишь изредка, при внезапном, неспокойном пробуждении, я успеваю теперь ухватить и вытащить из сна в бодрствование какую-нибудь острую подробность.
Недавно мне снился Алик. Он умер три года назад. Я знаю, что он мне часто снится, но никогда не помню, что происходит между нами во время этих встреч во взаимном небытии. На этот раз я запомнил самый момент его ухода. Алик уже стоял в дверях, я спросил: «Ну, как тебе там?» Он повернул ко мне лицо, загадочно хмыкнул и проговорил с хитренькой усмешкой: «Здесь не скучно...» Дверь за ним хлопнула — от этого я проснулся.
Сердце у меня колотилось. Какое-то чувство тотчас подсказало мне, что стук меня разбудивший, раздался на улице. Я встал и подошел к окну. Внизу, на темном пустом перекрестке незадачливый водитель, налегая грудью на радиатор, отталкивал от металлического столба светофора машину с помятым бампером.
Лев Толстой смолоду искал объяснения тому, что длинный сон «кончается тем обстоятельством, которое нас разбудило», — желал постичь странность обратного движения времени в сновидении (впоследствии это явление, по-своему интересно, осмыслял П.А. Флоренский).
Лев Николаевич и в поздней старости запоминал свои сновидения. Среди записанных им есть такое: «Я приезжаю к брату и встречаю его на крыльце с ружьем и собакой. Он зовет меня идти с собой на охоту, я говорю, что у меня ружья нет. Он говорит, что вместо ружья можно взять, почему-то, кларнет. Я не удивляюсь и иду с ним по знакомым местам на охоту, но по знакомым местам этим мы приходим к морю (я тоже не удивляюсь). По морю плывут корабли, они же и лебеди. Брат говорит: стреляй. Я исполняю его желание. Беру кларнет в рот, но никак не могу дуть. Тогда он говорит: ну, так я, — и стреляет. И выстрел так громок, что я просыпаюсь в постели и вижу, что тó, что был выстрел, это стук от упавших ширм, стоявших против окна и поваленных ветром. Мы все знаем такие сны и удивляемся, как это сейчас совершившееся дело, разбудившее меня, могло во сне подготовиться всем тем, что я до этого видел во сне и что привело к этому только что совершившемуся мгновенному событию».
Итог раздумий, не оставлявших Толстого с самой ранней юности до последних месяцев жизни, оттиснут в строгом определении: «В пробуждении все, что кажется последовательным, складывается в один момент. То же и в жизни: последовательность времени и причинности мы делаем — ее нет».
В другой раз он пишет об этом подробнее: «Понятия пространства и время суть бессмысленны и противны требованиям разума. Время должно указывать пределы последовательности, а пространство — пределы расположения вещей, а, между тем, ни то, ни другое не имеет пределов. Я не знаю более точного определения времени и пространства как то, которое я мальчиком 15 лет сделал себе, а именно: время есть способность человека представлять себе много предметов в одном пространстве, что возможно только через последовательность, пространство же есть способность человека представлять себе много предметов в одно и то же время, что возможно только при рядом стоянии вещей».
Однажды свои размышления об этом сильно занимавшем его предмете Лев Николаевич неожиданно завершил признанием весьма мистическим: «Мне становится страшно, что я заглядываю туда, куда не следует заглядывать».
Мы постоянно, то — зависимо от обстоятельств — прогоняя от себя надвинувшиеся мысли и видения, то, наоборот, чрезмерно на них сосредоточиваясь, безуспешно пытаемся заглянуть, куда не следует заглядывать, где «не скучно»; непредставимость лишенных предела — беспредельных — пространства и времени, как всякое открывающееся впереди неведомое, тем более не жалующее даже малой надеждой проникнуть в него, тяготит страхом разум и душу. В старании от него избавиться, мы сосём горчащий мед, издревле и повсюду собираемый неутомимыми философами, либо удовлетворяемся убедительными сентенциями, вроде «Пока мы живы, смерти нет, а смерть придет, так нас не будет»...
Ах, пить будем, гулять будем,
А смерть придет, помирать будем...
Почему молчал воскрешенный Лазарь? Ведь, согласно преданию, еще тридцать лет прожил после того, как был заново вызван к жизни Иисусом («Лазарь, иди вон!»), нес даже епископское служение на Кипре. Разве что в те дни, пока в пещере разлагалось тело («уже смердит, ибо четыре дня, как он во гробе»), еще не успел «заглянуть»? Или в самом деле здешний предельный мир и мир иной, беспредельный, настолько несопрягаемы, что один не может быть обозначен, выражен понятиями и языком другого?..
Молодость одарила меня испытанием, по молодости же мной недооцененным.
...Дело происходило на Севере, на границе с Финляндией; я командовал тогда САУ, самоходно-артиллерийской установкой. Однажды меня назначили помогать топографам: от недавно минувших военных времен сохранились какие-то немецкие и финские карты этих мест, но вызывали сомнения. Край болотистый, автомобиль не всюду пройдет, мою самоходку использовали как вездеход.
Денек стоял великолепный, начальная пора северной осени. Под блеклым голубым небом охрилась и ржавела бескрайняя тундра, воздух был легкий, каждая кочка, красневшая в отдалении, тонкое кривое деревце с уцепившимися за корявые ветки последними не облетевшими желтыми листками виделись ясно, выпукло, как в оптическое стекло.
Дорога шла по насыпи, по обе стороны ее между кочками просверкивала вода, но руководивший работой офицер-топограф поверил нанесенным на карту значкам, обозначавшим «луг», больше, чем глазам своим, и вдруг приказал резко сворачивать налево. Самоходка круто развернулась на месте, ткнулась носом вниз, сползла с насыпи и так, в наклонном положении, остановилась. Водитель включил первую передачу, и машина начала тяжело съезжать в болото. Стальной клин в передней ее части, там, где лист лобовой брони под углом сварен с донным, отодрал, подцепил слой дерна, — по мере тяжелого движения машины дерн скручивался перед ней толстым ковром. Оказавшись всем протяжением гусениц на болотном грунте, машина с трудом проползла десяток метров и снова встала. «Засядем», — подумал я. Приятный день оборачивался множеством хлопот: вызовом тягача, за которым придется на редких здесь, в тундре, попутках и пешком добираться до части, буксированием машины, долгими и нудными трудами по ее чистке и приведению в порядок, неудовольствием начальства, возможно, и взысканием. Пока совсем не увязли, надо попробовать обратно на дорогу, — я выбрался наружу ощупать собственными ногами почву и скомандовать водителю, чтобы дал задний ход. Но в тот миг, когда я спрыгнул с брони и ноги мои коснулись земли перед носом машины, водитель захлопнул свой люк, потому что к нему в кабину летела грязь и затекала болотная жижа. Я помахал было рукой, да разве увидишь? Дерн толстенной скаткой ковра заслонил крошечный стеклянный прямоугольник смотровой щели. Водитель снова воткнул первую и тронулся не назад, а вперед — на меня. Я хотел отскочить, но обе ноги уже по колено погрузились в трясину — не вытащить: стоял и смотрел, как ползет на меня многотонная стальная махина. Смотрел и понимал — всё, конец.