Алан Глинн
Области тьмы (The Dark Fields)
Уже поздно.
Моё чувство времени теперь притупилось, но я знаю, что сейчас больше одиннадцати, может, дело идет к двенадцати. На часы смотреть решительно лень — только лишний раз вспоминать, как мало времени мне осталось. Короче, поздно уже.
И очень тихо. Не считая машины для льда, гудящей под дверью, и случайных автомобилей на шоссе, я вообще ничего не слышу — ни машин, ни сирен, ни музыки, ни разговоров местного народа, ни ночной переклички зверей, если, конечно, звери именно этим занимаются. Ничего. Вообще — никаких звуков. Жуть, конечно. Не люблю. Может, не стоило сюда переезжать. Остался бы в городе, и ритмичное мерцание фонарей коротило бы сейчас мой сверхъестественный объём внимания, свирепый шум и суета сейчас бы доставали меня и выжигали энергию, наполнившую моё тело. Но если бы я не уехал сюда, в Вермонт, в этот отель — в мотель «Нортвью» — где бы я остался? Не по мне, чтобы ядерный гриб моих несчастий накрыл кого-нибудь из моих друзей, так что, думаю, у меня вариантов не было — я сделал всё правильно, сел в машину и уехал из города, проехал сотни миль до этого тихого, пустого уголка страны…
И в эту тихую, пустую комнату мотеля, с тремя разными, но равно загруженными дизайнерскими узорами — ковёр, обои, одеяла, наперебой взывающими к моему вниманию, не говоря уже о дешёвых изображениях, фотографии заснеженной горы над кроватью, репродукции «Подсолнухов» около двери.
Сижу в плетёном кресле в комнате мотеля, в Вермонте, всё вокруг незнакомо. У меня на коленях лежит ноутбук, а на полу стоит бутылка «Джек Дэниэлс». Взгляд мой упирается в телик, который прикручен к стене в углу, включен, показывает CNN, но звук вывернут на минимум. На экране строй комментаторов — советники по национальной безопасности, вашингтонские корреспонденты, эксперты по внешней политике — и хоть я их не слышу, я знаю, о чём они говорят… они говорят о ситуации, о кризисе, говорят о Мексике.
Наконец — сдаваясь — смотрю на часы, не могу поверить, что уже около двенадцати. Потом, конечно, будет пятнадцать часов, потом двадцать, потом целый день. То, что произошло в Манхэттене сегодня с утра, уплывает, растекается по бесчисленным Главным улицам городишек и по тем милям шоссе, что несутся назад во времени, и тому, что похоже на неестественно быстрый шаг. Но ещё оно начинает крошиться под невероятным давлением, начинает трескаться и распадаться на отдельные черепки воспоминаний — оставаясь при том в некоем удерживаемом, неминуемом настоящем времени, накрепко влипшее, неуничтожимое… более реальное и живое, чем всё, что я вижу вокруг в комнате мотеля.
Опять смотрю на часы.
Мысли о том, что произошло, заставляют биться сердце, громко, словно оно там паникует, потому что его скоро заставят вырваться, пробиться вон из груди. Но хотя бы в голове ещё не молотит. Это придёт, я знаю, раньше или позже — свирепые уколы под глазами перерастут в мучительную агонию по всему черепу. Но пока ещё не началось.
Хотя очевидно, что время уходит.
С чего бы начать?
Наверно, я взял с собой ноутбук, чтобы всё перенести на диск, чтобы написать честный отчёт о том, что произошло, а теперь вот жду чего-то, прокручиваю в голове информацию, ковыряюсь, словно у меня есть пара месяцев в распоряжении и какая-то репутация, которая может пострадать. Фишка в том, что нет у меня никакой репутаций, но всё равно я чувствую, что должен начать со смелых мыслей, с чего-нибудь глобального и напыщенного, как бородатый всеведущий рассказчик из девятнадцатого века, оказавшись в нужде, начинает свою последнюю книгу на девятьсот страниц. Широкий замах.
Который, как мне кажется, может подойти к основной территории повествования.
Но голая правда в том, что нет ничего, достойного широкого замаха, ничего глобального и напыщенного в том, как всё начиналось, ничего особо достойного в моём столкновении на улице с Верноном Гантом одним вечером пару месяцев назад.
А с этого, я думаю, действительно и стоит начать.
Верной Гант.
Из всех разных отношений и изменчивых структур, что могут существовать в современной семье, из всех возможных родственников, которых могут на тебя навесить — людей, к которым ты будешь привязан вечно, в документах, в фотографиях, в тёмных уголках памяти — в полнейшей бестолковости, даже абсурдности, один человек возвышается над всеми, единственный, зато многосоставный: брат бывшей жены.
Едва ли воспетые в историях и песнях, это не те отношения, с которых хочется стряхнуть пыль. Даже больше: если у вас с бывшей супругой нет общих детей, то у тебя нет причин встретиться с ним хоть раз в жизни. Если только ты случайно не столкнёшься с ним на улице, и при том умудришься не успеть отвести глаза.
Стоял вторник, февраль, часа четыре, солнечно, не особо холодно. Я уверенно шёл по Двенадцатой улице, курил сигарету, направляясь на Пятую-авеню. Настроение было поганое, и я развлекался мрачными мыслями о весьма широком наборе предметов, среди них царила моя книга для «Керр-энд-Декстер», «Включаясь: от Хэйт-Эшбери до Силиконовой Долины», хоть в этом и не было ничего особенного, поскольку бряканье размышлений о ней решительно пробивалось через всё, что я делал: когда я ел, когда я мылся в душе, когда смотрел по телику спорт, когда ночью шёл в магазин на углу за молоком или туалетной бумагой, или шоколадкой, или сигаретами. В тот конкретно вечер я переживал, насколько помню, что вышла она бессвязной. В таких делах надо удержать тонкий баланс между историей и… повествованием, если вы понимаете, о чём я, и я переживал, что может и не вышло толковой истории, что основная предпосылка книги — суть полная ахинея. Вдобавок я думал о своей квартире на авеню А и Десятой улице, и что пора бы уже найти жильё побольше, но эта идея тоже приводит меня в ужас — снимать книги с полок, раскладывать на столе, паковать всё в одинаковые коробки, ну уж нет. Ещё я думал о своей бывшей девушке, Марии, и её десятилетней дочери, Роми, и что не сложилось у нас. Я так и не привык толком разговаривать с матерью, и не мог придерживать язык, разговаривая с ребёнком. Ещё из мрачных мыслей, что меня посещали: я слишком много курю, у меня болит грудь. И меня населяют друзья этого симптома — мелкие телесные неполадки, вылезающие от случая к случаю, странные боли, непонятные опухоли, сыпь, может, симптомы состояния, или цепочки состояний. А что, если они навалятся на меня разом, вспыхнут, и я упаду мёртвым?
Я думал о том, как ненавижу свою внешность, и что надо подстричься.
Я стряхнул пепел с сигареты на тротуар. Поднял взгляд. Угол Двенадцатой и Пятой метрах в десяти от меня. Внезапно из-за угла вылетел мужик, тоже куда-то спешащий. Если посмотреть с воздуха, было бы видно нас, две молекулы, на курсе столкновения. Я узнал его с девяти метров, а он узнал меня. На пяти метрах мы оба начали оттормаживаться и махать руками, выпучивать глаза, осмысливать ситуацию.
— Эдди Спинола.
— Верной Гант.
— Как дела?
— Боже, сколько же мы не виделись? Мы пожали руки и похлопали по плечам.
Потом Верной чуть отодвинулся и начал мерять меня взглядом.
— Господи, Эдди, тебя стало больше!
Так он отметил, что я набрал вес с прошлой нашей встречи лет девять, а то и десять назад.
Он же остался тощим и высоким, каким всегда был. Я посмотрел на его лысину и задумался. Потом махнул головой вверх.
— Ну, у меня хотя бы есть перспективы.
Он чуток потанцевал в стиле Джейка Ла Мотта, а потом отлупил мою подначку.
— Как был хитрованом, так и остался. Ну что, Эдди, чем занимаешься?
Он носил дорогой, свободный льняной костюм и тёмные кожаные ботинки. Загорелое лицо украшали чёрные очки в золотой оправе. От него исходил запах денег.
Чем я занимаюсь?
Вдруг мне резко разонравился этот разговор.
— Я работаю на «Керр-энд-Декстер», знаешь, издатели.
Он засопел и кивнул, мол, да, продолжай.
— Я уже три, а то и четыре года работаю на них техническим писателем, учебники и инструкции, такие вещи, но теперь мы готовим серию иллюстрированных книг про двадцатый век — знаешь, хотим срубить бабла на буме в ностальгической торговле — и мне поручили описать связи между шестидесятыми и девяностыми…
— Интересно.
— Хэйт-Эшбери и Силиконовая Долина…
— Очень интересно.
Я нанёс завершающий удар.
— Лизергиновая кислота и персональные компьютеры.
— Круто.
— Не особо. Они платят мало, потому что книги будут небольшие — страниц по сто-сто двадцать, не развернёшься, нет свободы, которая и заставляет бороться с материалом, потому что…
Я остановился.
Он нахмурил брови.
— Да?
— …потому что… — от своих объяснений меня пронзили смущение и позор, прошли насквозь и вышли с другой стороны. Я переступил с ноги на ногу. — …потому что, ну, ты же придумываешь подписи к иллюстрациям, и если хочешь внести хоть какой-то смысл, ты должен в совершенстве владеть материалом, ну ты знаешь.