Чуть желтеют вьюнки за окном, бесшумно струится дождь. Блестящие капли скользят по узловатым стеблям, задерживаясь в чашечках листьев, медленно набухают и с глухим шумом падают вниз. Нити моросящего дождя что нежные ворсинки, покрывающие стебли вьюнка. Там и сям еще виднеются сочные зеленые листья, а кое-где даже завязались бутоны цветов.
Этим летом я начал разводить цветы. Сажал и розы в продолговатом вазоне, но они не принялись, а вьюнки разрослись буйно и пышно, дотянувшись до самых перил балкона. Наступила осень. Видно, проснувшийся интерес к цветам — знак надвигающейся старости… Неужели это старость? Я никогда не чувствовал себя стариком. Разве что, бывало, догоняя автобус, задохнешься и не можешь отдышаться, голова вдруг пойдет кругом. Мне все казалось, что это пустяки — надо отоспаться как-нибудь, и это пройдет. Но когда врач написал в карте «гипертония, атеросклероз», сердце вдруг екнуло и будто замерло над краем пропасти. Не такая уж страшная болезнь, но… видно, и вправду старость подступает, от нее лекарств не сыщешь. Близится пора «белых рос», а на вьюнке, похоже, скоро раскроются бутоны. Удивительный покой, никаких дел — сиди и смотри на туманный осенний дождь, пока не снизится давление.
Через десять дней мне исполнится пятьдесят. Настоящий юбилей — шутка ли, полвека. Тебе ведь тоже уже пятьдесят. Ты пишешь, что недавно назначили главным инженером, а лет через пять уже придется уходить на пенсию. Признаешься, что твое честолюбие давно охладело — наверное, и это признак близкой старости. Да, стареем. Впереди еще годы и годы, но дорога станет ровнее, видно, время событий и резких поворотов уже миновало.
А там, глядишь, и внуки подоспеют. Придется мыть им голые попки, а они, как водится, будут капризничать, не захотят носить штанишки с разрезом, а затем придет черед и дружбе, и внезапной глупой любви. Первая любовь. Всегда смутная и зыбкая, словно этот мелкий осенний дождик или сито весенней мороси.
Помню, как-то дождливым днем мы с тобой заглянули в суд. В каком же году это было? Вспомнил, во время летних каникул, как раз после окончания средней школы. Мы уже не были детьми — не могли ходить, взявшись за руки, запросто играть вместе. В школе вообще почти не разговаривали, боясь насмешек товарищей. А дома по-прежнему ходили друг к другу запросто, без церемоний, и меж нами не возникало стеснения, как это бывает у парней и девушек.
В тот день как раз шел дождь, я не помню, как мы очутились в здании суда — то ли прятались от дождя, то ли зашли из любопытства. Тогда все гражданские дела велись открыто, и нас никто не задержал при входе. В пустынных коридорах было тихо, пестрели таблички, вывешенные на дверях. Мы проскользнули в одну из полуприкрытых дверей. Там, судя по всему, разбиралось дело о наследстве. Истица и ответчик невнятно талдычили что-то свое, судья задавал скучные вопросы. Их заглушали возбужденные голоса, доносившиеся из соседнего зала. Нас потянуло туда, мы прокрались в зал, тихонько сели в последнем ряду у самого входа. Помню, как с твоего зонтика, лежавшего на подлокотнике кресла, капала вода, собиравшаяся на полу маленькой лужицей. Здесь речь шла о разводе, он и она стояли взвинченные и напряженные. Вдруг поверх их голов судья обратился к нам: «Вы что? Тоже на развод?»
Перепуганные, мы вылетели оттуда пулей, даже о зонтике забыли. Пришлось мне за ним вернуться. Мы припустили бегом, неслись по улице, не замечая ни промокших туфель, ни заляпанных грязью брюк; потом сгибались от хохота, вспоминая свирепое лицо судьи и свой испуг. Но мне тогда было невдомек, отчего ты заливалась краской так, что мочки ушей полыхали огнем.
Детство, ты ушло и растаяло, точно дымка сна. Когда пробуждаешься и лежишь еще охваченный мягкой истомой, сон стоит перед глазами будто явь.
Мы жили в большом старом дворе, состоявшем из нескольких двориков, которые обычно называли небесными колодцами. Как знак детства остался в памяти высокий порожек, через него приходилось перешагивать, выходя из низкой дверцы. За порожком начинался задний дворик, где и жила ты. Там росла старая ива, которую однажды раскололо во время грозы от верхушки до самых корней. Падая, она ободрала черепицу с крыши и вытянулась во всю длину двора. Говорили, не иначе как в ней поселился дух змеи, оттого и поразил ее бог грома. Ты помнишь это дерево, Хуадоу? Я снова называю тебя детским именем, с ним ты осталась в моей памяти. Ах, Хуадоу, ты и теперь живо помнишься мне в своем халате с матерчатыми пуговицами и расстегнутым воротом. Сколько тебе было в то время? Лет семь или восемь? Не больше десяти. Помнишь, как ты любила этот вылинявший от стирок когда-то пурпурный халат, с голубой каймой понизу, в мелкий желтый цветочек. Носила его и летом, не снимая в самую жару. Девочки носили тогда безрукавки с круглой горловиной, а ты не любила их. Почему-то ты мне всегда казалась очень взрослой, хотя была старше всего на какие-то месяцы.
Когда мы ходили на пруд, ты, выйдя из ворот, брала меня за руку, словно старшая сестра, у меня отчего-то щемило в груди. Ты помнишь наш пруд, вечно затянутый ряской, кишевший головастиками весной? Нам тогда казалось, будто мы уходим страшно далеко от дома.
Когда ты пошла в школу, обычно, возвращаясь домой, проходила мимо нашей двери с ранцем на спине. Нет-нет, ранцев еще не носили, ты оборачивала книги в материю. Я ужасно завидовал тебе, потому что меня после болезни тогда не пустили в школу, я занимался дома с мамой. Я не хотел, чтобы ты поняла мое состояние, и поэтому не окликнул тебя. Ты потом говорила, что у меня сильная воля, но это было обычное мальчишеское самолюбие. А когда тебе становилось грустно или тоскливо, ты приходила ко мне выплакаться, и вроде у тебя легчало на душе. Хуадоу, ты никогда не была слабой, нет. Ты вынесла столько горя, выдержала такую тяжесть, что и не каждому мужчине по силам.
С тех пор минуло сорок с лишним лет, нам обоим уже по пятьдесят, мы стареем. Пора уступать дорогу молодым. Конечно, у нас знания, опыт, готовые рецепты на все случаи жизни, но пройдет лет пять-десять, и придется оставить дела. Похоже, я уже теперь стал жить воспоминаниями, это уж точно старость. Наверное, я слишком сентиментален. Или это оттого, что — осень, что за окном сетка дождя, и еще — невероятно много свободного времени. Вспоминается былое, даже то, что давно казалось погребенным на самом дне памяти, отчего же это причиняет боль…
Тонкая завесь дождя за окном, тишина, нарушаемая лишь мерным звуком падающих капель. Все намокло и сникло, только слабые ворсинки на стеблях цветов не поникли, выдерживая потоки дождя. Жемчужные капли в чашечках листьев разгораются ярким светом, переливаясь, тяжело набухают и готовы уже сорваться вниз, не успеешь вдохнуть — и вот они уже стремительно летят…
Покой и праздность… Нет худа без добра: не вынуди жена показаться врачу, когда бы еще пришлось посидеть вот так, вспомнить прошлое. Но вот странно и непостижимо — не вышел на работу, а земля продолжает вращаться. Почти двадцать лет я руковожу своим отделом, наверное, пора и замену искать. Конечно, надо думать и о будущем дочери. Юаньюань кончает университет и, похоже, уже обзавелась дружком. А ей всего двадцать три. Мы в эти годы разве думали о любви? Нам не до того было, мы горели трудовым энтузиазмом. Ну, да бог с ней, пусть живет как знает, весь век возле себя не продержишь. Однако ж до чего нетерпеливы теперь молодые, чуть что не но ним — грубят, огрызаются. Никогда не вникнут, не дослушают до конца: «Ну, папа, ты опять за свое, все о прошлом!» А оно, это прошлое, еще так близко, еще не отболело, еще тревожит…
Будто живая, стоит перед глазами старая ива, расколотая грозой. Она не хотела умирать, на ней продолжали отрастать молодые побеги. После дождя в ее полусгнившем стволе кишели личинки сверчков. Однажды я подшутил над тобой, бросил тебе за шиворот личинку — ты завизжала, завертелась волчком, ударилась в слезы. Перепугавшись, я вытащил ее обратно, показал тебе, но ты продолжала безутешно рыдать, я просил прощения, умолял не говорить родителям. Ты и впрямь не наябедничала, с тех пор я стал доверять тебе как близкому другу. Но… видно, любовь рождается не из доверия. А может, наша дружба была слишком чистой и прочной и гасила порывы чувств? Но зато она помогла нам выстоять в те дни, когда небо заволокли мрачные тучи.
— Они сказали, что я скрывала социальное происхождение, — тихо проговорила ты.
Улицы запружены отрядами красных охранников, мелькают автобусы, размалеванные большими красными иероглифами. Сопровождаемая грузовиком, понуро бредет по улице группа людей с позорными табличками на шеях. В воздухе кружатся листовки. Мы стоим у входа в мой проектный институт, в глазах рябит от сутолоки и суеты кругом.
— Здесь нельзя говорить.
Ты появилась совершенно внезапно, с ужасно измученным, изможденным лицом. Ты пришла, чтобы поговорить со мной, воспользовавшись шумом многолюдного митинга, но потоком людей тебя затащило в плотно набитый, словно банка сардин, кузов грузовика, и тебе пришлось просидеть там в углу на корточках чуть не целый день.