Посвящается
(далее следует список тридцати четырех
женских имен и фамилий)
Ты кто?
Чаруешь или зачарована?
Куешь свободу
Иль закована?
Чело какою думой морщится?
Ты — мировая заговорщица.
Ты, может, светлое окошко
В другие времена,
А может, опытная кошка…
В. Хлебников
Прошу извинить меня за то, что я плохо пишу, допускаю второпях разные неточности и ошибки, слова повторяю, употребляю в своей речи мало эпитетов и, случается, кружусь обреченно вокруг глагола «сказал»: я сказал, он сказал, ты произнесла — ага, вот видишь, нашел, однако, кое-что новенькое.
У меня и в школе-то никогда по литературе больше «тройки» не было, и, с горестной улыбкой обращаясь к моей матери, учительница нередко повторяла: «Орфографию, то есть правила и предписания, установленные грамматиками, он не старается соблюдать и, по-видимому, разделяет мнение тех, кто думает, что писать надо так, как говорят. Часто он переставляет или пропускает не только буквы, а даже слоги».
«Но такие ошибки бывают у всех», — возражала мама, которая никогда не журила меня за неуспехи и была вполне довольна регулярной «пятеркой» сына по математике.
Самым нелюбимым занятием школьных лет были сочинения, и я не знал хуже наказания, чем писать на заданную тему о Макаре Чудре, Коробочке, Герое нашего времени… Всегда в последний день, накануне сдачи работы на проверку, я садился за стол в своей комнате, открывал тетрадь и, уставившись в окно, принимался грызть ручку. Я сидел так полчаса, час, придумывая первое предложение, и за это время успевал обглодать кончик ручки так, что ей невозможно было писать: от легкого нажатия стержень проваливался, тут же показываясь с другой стороны — с той, которую я так настойчиво грыз. Я отправлялся к папиному секретеру и выуживал оттуда следующую жертву своей немоты. (Сейчас по старой привычке терзаю пресный на вкус карандаш.) Возвращаясь к столу, я на несколько минут задерживался у телевизора, затем пил чай, причесывался перед зеркалом, думал: а не почистить ли зубы, а то болит один — и снова опускался на стул в своей комнате, проклиная школу и хорошую погоду.
Теперь папин шкафчик и тот пейзаж за окном родительского дома на улице Громова — раз, два! — и отъехали больше чем на три тысячи километров, и я давно не пишу сочинений, так что это — первый опыт пост-ученического периода. Я волнительно спотыкаюсь о различные части речи, перечитывая, старательно вымарываю многочисленные, словно стремящиеся срифмоваться «уже» и «даже» и размышляю: «Я бы ли не предпочел сейчас фантастические возможности языка заменить другими и, будь я резчик по слоновой кости, отправил в странствие по всему миру легкую гемму с твоим изображением, а будь я строитель каменного храма в невидимой моим куриным оком Калькутте, то и там нашел бы, что тебе посвятить».
Что ж, я не плотник и не ваятель, однако ничто не помешает мне достать из папки шариковую ручку и положить перед собой на стол стопку листов, белых и терпеливых, готовых принять на себя чернильную легкость моего повествования. Чтобы оно было не только легким, но и обладало чертами маститой литературы, я поищу хорошее начало у кого-нибудь из знаменитых. Кто из них мастеровитее, я и не знаю, впрочем, это не важно, главное, что написано мэтрами порядочно — есть из чего выбирать. Пролистав пару наугад выбранных томов в неподвластных старению обложках, перепрыгивая от содержания к указанным страницам, я вынужден отказаться от многочисленных вступлений, где автор с первой же строки торопится назвать одного из героев по имени. Есть фраза, которая мне чрезвычайно нравится: «Я — московский Гамлет!» Фраза чертовски хороша, но она мне не подходит, потому что я до сих пор не удосужился прочитать историю датского принца. Стыдно, конечно. К тому же Москву в дальнейшем придется неоднократно упоминать.
К счастью, классика обладает свойством никогда не заканчиваться, и я вскоре обнаруживаю, что однажды «Было 8 часов утра — время, когда офицеры…», то есть студенты, ведь я — студент, и друзья мои — студенты, и она тоже была… впрочем, я забегаю вперед, а этого делать не нужно. Книга не терпит суеты, в ней, как в шахматах, действуют свои законы и правила. Гроссмейстер не в праве первым ходом двинуть ладью, а она-то — фигура поважнее. Она, можно сказать, королева повествования, которое с большими трудностями рождается в моей голове. Не справляюсь я с письменной речью — человек сведущий это заметит.
В поисках другой пристани, от которой мне бы отчалить, нахожу вот еще что: «В первых числах апреля 1784 года приблизительно в четверть четвертого пополудни престарелый маршал…» — но это уже решительно не годится. Никаких маршалов, будь то сам Ришелье, я не намерен преждевременно вводить в повествование. С отцом мы видимся редко, поэтому военных в моей истории почти не будет, и уж совершенно точно в ней не будет общеизвестной тетки из Тамбова, лиловых негров, придуманных бродягой Маяковским, и бледнолицых арктических исследователей, которые, сидя на льдине, мылом закусывают собак. Однако краткий взгляд на противоположный полюс я вам все-таки обещаю. Перечислением, весьма неполным, я хочу сказать, что на серебристый и золотой века в моем сознании давно ложится насылаемая могущественным капризом тень. Продолжая черный список, исключаю варенье из облепихи и оставляю малиновое, то самое, что с поездом присылают родственники Николая, моего соседа по комнате. Когда я пришел к ней в понедельник, ленточка у нее в волосах была малиновая. Но стоп, савраска, стоп — о ней пока ни слова. Рано еще.
Еще только восемь часов утра — время, когда я просыпаюсь, шлепаю по бесконечному коридору общежития в умывальник, потом обратно в комнату, где за завтраком съедаю традиционную тарелку охлажденной за ночь на подоконнике вермишели, и перед тем, как отправиться на занятия в институт, подхожу к термометру, прикрепленному при помощи лейкопластыря снаружи к оконной раме. Вид из этого окна будет служить мне картинкой для медитации, и описать его проще простого: одноцветные сизые дома, небо и деревья, с которых сошла вся листва и падают — вверх, вниз, разнообразно наискосок — скучающие птицы. Их компания явно разладилась. Стоит непоэтический ноябрь, точнее, его холодная и снежная вторая половина, отмеченная случайными солнечными днями, хотя и они уже не могут изменить терпеливого чувства, что солнце остывает и теперь будет долго длиться зима.
Я одеваю «галю», беру папку с тетрадями и отправляюсь в институт. Надо объяснить — ты ведь не знаешь, — что некоторые вещи у меня имеют свои имена. Однажды в автобусе меня окликнули женским именем, и я долго бы недоумевал, почему так произошло, если бы позвавший очкарик не объяснил, смущенно извиняясь, что у его знакомой похожая на мою кожаная куртка. Вот так моя коричневая потертая тужурка стала «галей», и подобным образом позднее часы превратились в «шорохи», очки в «стакан», а учебник по политэкономии в «зельц».
Я на втором курсе и на первую лекцию, как и полагается, опаздываю. Понаблюдав из-за приоткрытой в аудиторию двери за угловатыми, несуразными — кажется, вот-вот раздастся скрежет этого железного Буратино — движениями лектора Исы Адыговича, я решаю не раздражать его, и без того вечно нервного, и отправляюсь в курилку. Там Андрюша, профорг курса, с глазами, как вареные овощи, перетирает с двумя четверокурсниками эпизоды коммунальной жизни и, отказавшись от сигареты, скатывает из табака клубочек и кладет его за отпяченную сизую губу — пойманный карась. «Давно уже я привык укладываться рано, — бубнит он. — Ничего не поделаешь, такая вот персональная особенность. Еще рано, а я уже в постели. Кажется, это со мной давно. Иногда лягу и долго не засыпаю. Думаю, зачем рано лег, но вставать — все равно не встаю. Слушаю крики ночных птиц и свистки паровозов за ставнями. Долго слушаю, да так и засну. Даже сказать себе не успеваю — ну вот, мол, засыпаю».
Поздоровавшись с компанией, я извлекаю из папки газеты. В это время читальный зал закрыт, в курилке мало людей, воздух не загажен и свободны стулья — можно в течение получаса, сидя в любом углу этой трапециевидной комнаты, спокойно изучать новости неспящего мира с умеренным ущербом учебному процессу. Я всегда по дороге в институт покупаю в киоске у автобусной остановки пару газет или журнал. Часто читаю что-нибудь постороннее и на лекциях, которые в большинстве своем скучны, потому что преподаватели произносят свои речи без огня и страсти, обряжая в монотонные интонации потоки труднодоступных для понимания слов. «Товарищи студенты, — говорит, например, Иса Адыгович, прервав свое объяснение, но продолжая при этом жестикулировать по-заведенному, — просьба не шуметь! Что бы вы ни думали, программа курса пертурбации не подлежит». Зачастую лекции — это сонное царство, поэтому я немедленно покидаю аудиторию, чтобы начать речь о главном. Волнуюсь, как перед экзаменом по ПАСПВУ, есть такой предмет, да все с большой буквы, будто праздник какой-то.