… в замкнутом пространстве доживания, чем-то похожем на комнату без стен, где все так знакомо, что даже некуда смотреть, гости, метро, выставка, литературный вечер, работа, дача, видео… как вино, какое-то вязкое, какое-то мерзкое, глушит, и тушит и душит, падла, жизнь, а она одна и другой не будет, жизнь-алкоголичка, выпрыгивала спиной, закрыв глаза, каждый раз парашют раскрывался, больно дергал под мышки, висеть в холодном весеннем небе целых восемнадцать минут, каждый раз в ожидании любви, как-то глупо и противно, словно бы ты – мужчина, куришь на ветру «беломорину»… Так ты и начала колоться – в пах, в ляжечные, потом в ручные, в лимфатические, в горло, варила сама, начинала с маковой соломки, вытаращенные, как у рыбы, глаза, винт, всклокоченные соломенные волосы, пугало, вываливающееся с семнадцатого этажа, страшный удар о крышу «мерседеса», нарядный такой мужчина, наконец выйдет, наконец будет долго и с удивлением разглядывать это невообразимое с порванной ноздрей, со съехавшим наискось голубым буратинным глазом, лежащее поперек искореженной крыши его шикарного авто, где он сидел и просто читал, ебаный в рот, вот это дела, ты вырезала аппендицит, сама, сама вырезала, привязав к двери большую бритву, и дернула, поскольку боялась проткнуть рукой, боялась прорезать, лучше, чтобы аппарат, пусть самодельный, но все же нечеловеческий, аппендицит оказался маленький и скользкий, как двухмесячный плод, наступив, поскользнулась, упала и сломала себе ребро, так и лежала, плача, вся в крови, в соплях, не в силах дотянуться до телефона… Но нет, хватит больше смертей, осталось еще шестнадцать жизней и их надо как-то прожить, их надо накрасить, их надо одеть, нарядить и отвезти в ночной клуб, где перед ними будет раздеваться мужчина, где мужчина будет фигачить перед ними мужской стриптиз на гондоле, на мандалине, на барабане – бац! бац! – ешьте, пейте, гостьи дорогие, и смотрите, как я раздеваюсь, я, мужчина, раздеваюсь, скидываю рубашку, штаны и носки, и остаюсь в одном черненьком продолговатом футлярчике, ну, как, чуете, чем это кончится, как ярко-фиолетовым ударит вдруг по глазам, узкий тубус тысячеватного прожектора, снял и футлярчик, нате, фотографируйте, «Эроса! Эроса!» – закричали, попадали в азарте со стульев, ветер задул, да, ветер из прерий, конь и сапоги, лаковые такие полусапожки и плеть… Сучки, бляди, чего захотели! лежать, вот вам, вот вам, плеткой по попочкам, по алым таким зардевшимся попопочкам, шестнадцать попочек в ряд, перепороть каждую, перешагивая, переворачивая, р-раз! р-раз! а эту можно и два! и четыре! и пять! и шесть! и семь! и восемь! и десять! засечь, засечь насмерть… значит, осталось пятнадцать, увы, пятнадцать, но ведь я не хотел убивать, мужчина не хотел убивать, мужчина хотел просто выебать, а вот ведь, вошел в раж, и на тебе, а как ее звали? ее звали, а вообще-то мы женщин любим, женщины же, они, как почечки, как вербочки, как божьи коровки, и они обожают, когда даже еще не любовь, когда еще никогда ни с кем, а только, да в первый раз поцеловаться… зачем доживать до обличья старой гремучей змеи, свивая жесткие желтые кольца и мастурбируя по ночам зеленым и голубым огурцом, красным, светящимся и музыкальным, с той мелодией, что мы так любили с тобой слушать, помнишь, как я тебя предал и ушел, палач, таблетки от сновидений, от выставок, от метро, от кино, таблетки от таблеток, дразнить и дразнить, сидя в застегнутом наглухо сюртуке в своем шикарном «мерседесе», только дразнить и проживать все пятнадцать оставшихся жизней, вместо тебя, вместо тебя, в прозрачной комнате без стекла, пять плюс три и еще плюс семь итого пятнадцать, как учат складывать еще в детском саду, нет, саде, маркизе де, все вместе играем в пятнадцать, потом в двадцать одно, потом в двадцать два, а под конец в дурака, в ожидании конца света, который никогда не наступит, потому что давно уже наступил, если бы не эта печаль, о, Господи, если бы не эта печаль…