Вместе с грустью о тихом еврейском детстве, вместе с памятью о его невинных приключениях и шалостях, вместе с тоской по пропавшему родному нескладному местечку — вместе с этим со всем приглушенным эхом звучит в моем сердце странная история маленькой девушки Рут и юноши Екутиэля Левицкого. Из далеких земель, поверх гор высоких и лет ушедших, летит ко мне светлое воспоминание о моей еврейской бабушке. Она приходит ко мне в образе скорбной заплаканной женщины, чья печаль кажется неутолимой. Синий вечер смотрит в мое окно, а из-за его спины выглядывает ночь во всеоружии сияющего месяца и множества звезд. Призраки прошлого толпятся в моей голове, и вытеснить их оттуда не может даже оглушительный шум, доносящийся из соседней комнаты, где по какому-то случаю празднуют комсомольцы, молодая поросль нашей железной партии. Среди прочего они во весь голос распевают веселую песенку про любимую тетю Изабеллу.
Тётя, тётя Изабелла!
Лишь с тобою все мечты,
Мы — твои душой и телом,
Потому что, тётя, ты –
Тётя, тётя Изабелла!
Наш товарищ дорогой,
Мы — твои душой и телом,
Не найти такой другой!
Так они поют, эти молодые шутники, — поют, и бьют в ладоши, и притопывают в такт, и грохот этой песни способен обрушить крышу и распугать любых призраков.
Любых — только не чистый образ моей бабушки. Она по-прежнему стоит рядом; светлой мудростью и неизбывным милосердием веет от ее благословения.
— Единственный мой… — шепчут ее бескровные губы.
Дети моей бабушки разлетелись на все четыре стороны света, и теперь она навещает их по очереди, как призрак нелепой деревенской гостьи среди модного городского застолья. Чистые крылья ее выломаны из плеч еще во времена погромов — с тех самых пор просит она у судьбы лишь скорой и безболезненной смерти. Она стоит у моего изголовья, старая еврейская женщина, и горький плач, плач моего полузабытого детства, сотрясает ее плечи, вынесшие на себе столько всего…
Сквозь тонкую перегородку рвется ко мне «Тетя, тетя Изабелла!», гремит и оглушает.
По улицам ходит ночь, дергая за ниточки снов, а я словно заново слышу тихий задыхающийся голос моей бабушки, вспоминаю историю, которую знаем мы оба. Историю о девушке-малышке Рут и Екутиэле Левицком.
— Единственный мой! — молит меня бабушка. — Ну, пожалуйста…
Наверно, и впрямь пришло время поведать миру об этих простых людях, чтобы не исчезли они вовсе из памяти человеческой. Так, понуждаемый горящим в темноте взглядом моей упрямой бабушки, сажусь я, покорный раб, к столу и беру в руку перо. Беру неохотно, потому что в длинной череде призраков, о чьих несчастных судьбах мне следовало бы рассказать читателю, эти двое, пожалуй, несчастнее всех. Но кто я такой, чтобы отказываться? Кто я такой, чтобы брать на себя смелость своим разумением прокладывать себе дорогу, — я, воспитанник моей еврейской бабушки? Могу ли я отвернуться от этого синекрылого вечера — свидетеля печального прошлого, вестника смущенного будущего?
1
Неустанный пришел рассвет, просочился сквозь щели, перелез через плетень, заковылял по улицам, хромая и посмеиваясь тоскливым смешком осеннего месяца Тишрей.
Боязливые тени заплясали на стенах опустевших, наглухо запертых, словно скорчившихся в страхе домов. Их жители прятались теперьна дальних задворках, хоронились в чердачном хламе, во влажной темноте погребов — вздыхали, жались друг к другу, вздрагивали от укусов насекомых и от утренней свежести, старались не шуметь — не приведи Господь чихнуть или кашлянуть, — а снаружи, над заборами и чердаками, нависало небо, туго натянутое на рамку горизонта, и дороги прорезали землю, как тоскливые морщины осени.
Екутиэль Левицкий прижал рот к щели и втянул в себя глоток прохладного воздуха. Он сидел на чердаке; рядом в беспокойном забытьи дремал сосед-резник и его семья: малые дети и беременная жена с бородавкой на подбородке. Хорошо пахло свежим сеном, из птичьих сараев, хлопая крыльями, трубили свою утреннюю весть петухи, и где-то поблизости злобно топотал глухой пушечный гром, проникая в каждый уголок и наполняя страхом каждую душу.
Кто-то из маленьких вскрикивает во сне. Ципа, жена резника, испуганно открывает глаза и поспешно успокаивает ребенка, поглаживая по животику и шепча волшебные материнские увещевания, а заодно уже и вытирает девочке сопливый нос.
Отец тоже встревожен: он мотает из стороны в сторону спутанной бородой и грозит пальцем:
— Тихо, а то придет губитель!
На что крошка Мирьямке возражает:
— А мама говорит, что у нас уже есть один…
Ципа прыскает в кулак, лицо ее краснеет и напрягается от сдерживаемого смеха. Умна эта Мирьямке, ничего не скажешь. А ведь всего четыре годика девчонке, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить…
Спустя некоторое время упомянутый девочкой «губитель», то есть подросток Бенци, старший сын резника, высылается к соседям-гоям за едой и вскоре возвращается с краюшкой хлеба и свежими кабачками. Из высящейся в углу копны сена выползает Рут — взрослая уже шестнадцатилетняя девушка, и присоединяется к трапезе. Ее лицо раскраснелось от сна, руки в пыли, в волосах запутались сухие травинки.
— Касильчик! — обращается она к юноше. — Садись и ты с нами! Видишь ведь — завтракаем.
Екутиэль Левицкий поворачивает к девушке бледное лицо; в глазах его застыла немая горечь. Ципа тоже приглашающе машет ему рукой — поторопись, мол, парень! Кабачки уж больно хороши…
Но вот завтрак закончен. На чердаке вновь воцаряется неподвижная тишина; лишь Екутиэль и Рут, взрослые дети, неслышно перешептываются в уголке. Узенький лучик осеннего солнца скользит по толстой балке, ощупывает каждую трещину и выбоинку, упирается в копну сена. В луче беззвучно вытанцовывают пойманные пылинки. Резник реб Авраам вздыхает. Ох, Владыка небесный… Ципа аккуратно собирает кабачковую кожуру и складывает в сторонке. Затем она обнимает Мирьямке и укладывает девочку рядом с собой.
— А-а-а… — почти беззвучно напевает мать. — Спи, мой птенчик, спи, котеночек, душа моя… а-а-а…
Она прижимает дочку к груди, целует ее в теплый затылок. Мирьямке умная девочка, Мирьямке будет спать. Нет-нет-нет… не придет высокий дядька, не засунет Мирьямке в золотой мешок… нет-нет-нет…
Мать нашептывает засыпающей девочке песенку о чистенькой козочке, которая стоит себе у младенческой колыбели. Но тут начинает вдруг ныть подросток Бенци: ему надоело сидеть на чердаке и хочется наружу. Что он не как другие? Вот Изя, сын портного, и Мошке Гац бегают себе по улицам в полное свое удовольствие. Известно, что душегубы не трогают подростков. У парней-подростков нет ни денег, ни имущества, ни чего другого, чем можно было бы попользоваться. Да и поди издали опознай в них жидов! Говорят, что в городском саду повесили тринадцать большевиков, и что по местечку теперь ездят целых три автомобиля, и что убили Моше Пинеса с матерью, и всю семью рабби Якеля из Меджибожа, и шляпника Ицхок-Беера, и еще зачем-то его корову. А еще ходят слухи, что завтра придут красные.
И он, Бенци, просто обязан посмотреть на все это. Таких, как он, не трогают.
Бенци шмыгает носом, из глаз его катятся слезы, капают на грязные рукава.
Реб Авраам сердито, насколько позволяет сдавленный, едва слышный голос, выговаривает сыну:
— Когда ты уже замолчишь, губитель? Откуда взялся такой сын на мою голову, о Бог богов Авраама? Как будто мало бед без твоего нытья! Замолчи сейчас же! Ну?! Замолчи!
Положение заставляет резника ограничиться этими несколькими словами, но можно не сомневаться, что в обычное время парень схлопотал бы оплеуху, а может, и не одну.
— Сдались тебе эти твои Гац-сатаненок и сын портного! — вступает в разговор Ципа. — Бегают, как бездомные… Что ты, женился на них? Ты ведь домашний мальчик, у тебя семья…
Но подросток не уступает — всхлипывает, вздыхает, утирает нос замызганным рукавом. Тут уже реб Авраам окончательно выходит из себя. Если уговоры не помогают, нужны более серьезные меры. Но какие? Повышать голос никак нельзя, оплеуха тоже исключена — что же осталось в арсенале воспитательных средств? Недолго думая, резник сильно щиплет сына за бок. Ох! Бенци вскрикивает от боли. Теперь уже пугается сам реб Авраам — он быстро озирается и, схватив подростка за плечи, смотрит на него круглыми от страха глазами.
— Оставь парня в покое! — шипит на мужа Ципа. — Вы только взгляните на него! Нашел время и место… Ох, Владыка небесный… А-а-а…
Наступает тишина.
— Ну, Екутиэль, ну, Касильчик… — шепотом уговаривает девушка в дальнем углу. — Ну давай почитаем дальше…
Она знает, кого просит: парень просто-таки болен чтением. Рут глядит на Екутиэля блестящими глазами, глядит и слегка посмеивается, и в свете этих смешков можно разобрать даже самые мелкие буковки.