Фигль-Мигль
Виньетки к Достоевскому
1. Унижая, оскорбляя
“Прошлого года, 22 марта, вечером” все начинается. Начинается смертью — собака, старик — и смертью, предположительно, заканчивается. То есть Нелли, конечно, умерла не предположительно, но вот рассказчик, этот самый Иван Петрович, литератор неполных двадцати пяти лет, вроде как всерьез собрался помереть в больнице вскоре после описанных в романе событий (“тяжелого, последнего года моей жизни”) — помрет, помрет, вот только все зафиксирует потщательнее — оставленный всеми, кого так много и великодушно любил. Старик Ихменев ему на прощанье скажет: больно, Ваня, с тобой расставаться. (“Замечу, что он ни разу не предложил мне ехать с ними вместе, что, судя по его характеру, непременно бы сделал… при других обстоятельствах”.) Наташа ему на прощанье скажет: “Ваня, зачем я разрушила твое счастье!” (“И в глазах ее я прочел: мы могли быть навеки счастливы вместе”.) Писать роман для него что-то вроде обезболивающего (“если б я не изобрел себе этого занятия, мне кажется, я бы умер с тоски”). Впрочем, тебе, голубчик, так и так умирать, а предполагаемая судьба романа — достаться в наследство фельдшеру, “хоть окна облепит моими записками, когда будет зимние рамы вставлять”. Ихменевы уехали в разгар лета, роман, вероятно, пишется осенью, так что не зря старик доктор говорил, что никакое здоровье не выдержит подобных напряжений.
И все же интересно: как это было? То, что роман до фельдшера не дошел, очевидно — иначе мы бы его сейчас не читали. Антрепренер, “драгоценнейший Александр Петрович” (это он кого так, Краевского?) перехватил уж как-нибудь; или Иван Петрович надул нас, добросердечных, да и не помер — еще и прославился, сам теперь выдает сотрудникам скромные рубли из железного сундука, новую каретку прикупил — премиленькую — ездит на Острова на собственную дачу, поощряя знакомых упражнять сатирическую жилку.
Но хорошо! пусть, пусть; пускай умрет, если хочет, навеки молодой, нищий, обманутый. Обманутый? Но весь-то фокус в том, что никто Ивана Петровича не обманывал, с ним, напротив, были честны, откровенны, рассудительны, он сам вызвался быть на побегушках у любовника своей невесты. (В скобках: все вы будете рады узнать, что и Н. А. Добролюбову случилось однажды в жизни сказать толковое и как раз в этот, иванпетровичев, адрес слово про “тряпичные сердца, куричьи чувства”; жаль, что “Униженные и оскорбленные” рецензенту быстро надоели, и он съехал сперва на другие произведения Достоевского, потом — на вопросы мирового значения.) Итак, сам вызвался — или его ловко к этому подвели? Именно что честностью, прямотой подвели, представьте; ведь это же какой вызов великодушию и какие таятся возможности для сладострастия самого тонкого. Откровенность Наташи (сбегая из родительского дома к Алеше, Ивану Петровичу она говорит: “Я уж слышу, знаю, что без тебя я не проживу; ты мне надобен, мне твое сердце надобно, твоя душа золотая”) допускает только два варианта ответа: убить либо быть убитым… и убивать будут медленно.
(Иван Петрович не рискнул все же описывать сцену, разыгравшуюся, без сомнения, когда он принес старикам письмецо от возлюбленной их дочери. И дальше лакуна длиною в полгода. Гм. “Ведь это страсть, это фатум”.)
Этот же сюжет можно было нарядить в античный костюм, как рассказ о безжалостном роке представить; ведь видно, “какое горькое, какое тяжелое время наступает”, и что “Наташа потеряла уже всякую власть над собой”. Гм. Над собой, может, и потеряла, а над другими — нет, и понимает это прекрасно. Любовь и злой рок, как выясняется, не всегда доводят до помрачения рассудка, точнее говоря, они его мрачат избирательно, так, что человек как-то невзначай оказывается сумасшедшим в свою пользу.
А убитые горем старики Ихменевы, они что проделывают? Занимаются бессовестной эксплуатацией (Иван Петрович хлопочет их оправдать, но нет-нет да и проговорится), которая, пожалуй, была бы комично-циничной, не будь столь устрашающе наивной, без тени улыбки, без оправдания.
Да, он проговаривается — а пуще всего проговариваются состояние его здоровья, состояние его гардероба и маршруты ежедневных прогулок. Обычное слово: “сбегать”. Вот прикиньте, как можно за день набегаться: Ихменевы живут на 13 линии В. О., Наташа сперва — на Литейном, потом — на Фонтанке у Семеновского моста. Маслобоев — в Шестилавочной (ул. Маявовского), сам Иван Петрович — недалеко от Исаакиевской площади; и вся эта физкультура — прекрасной петербургской весной, в негодной обуви.
Что, жалко? Слезы наворачиваются? Погодите, не над тем плачете. Сам-то Иван Петрович каков — в конце кощов, в смерти Нелли повинен именно он. Старичок доктор что сказал? “При малейших неблагоприятных обстоятельствах”, вот что сказал. Тихую жизнь нужно вести, спокойную — и исправно принимать порошки — и вот какие порошки у Ивана Петровича наготове: расскажи им (Ихменевым) твою историю, Нелли, все, все расскажи, как вы милостыню просили, как твоя мать умирала, про дедушку, про Бубнову, спаси Наташу, пусть у тебя будет еще один припадок, это ничего, ради Наташи можно.
“Да, — отвечала она, тяжело переводя дух и каким-то странным взглядом пристально и долго посмотрев на меня; что-то похожее на укор было в этом взгляде…”
“Но я не мог оставить мою мысль”, — замечает великодушный юноша.
Один проницательный англичанин заметил мимоходом об Алеше Валковском, что тот “вовсе не хочет зла, он лишь творит его”. Эти слова приложимы практически ко всем центральным персонажам романа — униженным и оскорбленным людям, на фоне которых даже шут Маслобоев и его куриозная Александра Семеновна смотрятся как отрадный оазис здоровья и человечности. И князь Валковский с его простейшей мотивацией — товар, деньги, товар — уже не кажется чудовищем. Настоящее чудовище бежит крысиной побежкой по холодным улицам (и проклятый город нависает над головой Пизанской башней); сердце у него разбито, гордость оскорблена — и ему необходимо, неизбежно нужно унизить кого-нибудь еще более несчастного, просто для того, чтобы чувствовать себя человеком, а не ветошкой. (Хороша была жалость Девушкина, если девушка сбежала от нее черту в лапы.) А то, что способы унижать здесь позатейливее, игра потоньше, пытки поизощреннее, так это правильно, так и должно быть; уж конечно, с пятью копейками в кардане приходится изощряться и брать психологией.
То там, то тут, но постоянно мерцает у Достоевского общегуманистическая мысль, что отношения между людьми возможны только в форме кабалы, а какая будет выбрана разновидность — как между Бубновой и Нелли или как между Наташей и Иваном Петровичем — зависит от обстоятельств и силы воображения. Каждый тиранит каждого; кто остается крайним, умирает. Живые продолжают игру, свободные от чувства вины — разве человека можно стыдить, если он хочет как лучше, или заставить его чувствовать себя виноватым, когда он чувствует, что все сделал правильно. Когда Наташа признается, что ужасно любила прощать алешины выходки (“хожу, бывало, по комнате, мучаюсь, плачу, а сама иногда подумаю: чем виноватее он передо мной, тем ведь лучше…”), когда Иван Петрович дважды не дает Нелли сделать что-нибудь по дому (“Полно, Елена, ну что ты можешь уметь стряпать? Все это ты не к делу говоришь”) — ну пусть бы, думаешь, сварила этот злосчастный суп, пусть подмела (“и откуда ты взяла этот гадкий веник? у меня не было веника”) — но нет, “я с тобой поступаю, как мне велит мое сердце”, ты одна, несчастная, я тебе помочь хочу, а вот ты гордая, боишься, что я тебя попрекать буду, тотчас хочешь заплатить, заработать, не смей — так вот, понимают ли эти золотые сердца, что им пожалуй и есть в чем себя упрекнуть? Еще чего! все веления золотого сердца — тоже, гм, гм, золотые. После случая с разбитой чашкой Нелли пытается объяснить, что даже ей, ветошке, нужна независимость (“милостыню не стыдно просить: я не у одного человека прошу, а у всех прошу, у одного стыдно, а у всех не стыдно”), но независимости Иван Петрович не потерпит, он хочет быть тем самым одним, он же ее и стыдит (“сколько злого, самодовольно злого в твоем поступке”), да… и если этот веник не мой, он определенно гадкий, а ты слишком гордая. Это уж такая гордость у маленьких золотых сердец, что никакой чужой гордости рядом с ними не предусмотрено. Так что счастливо вам гореть в этом аду, на огне чьего-то самолюбия.
А детишки потом сочиненьица про этих граждан пишут, воспевают. Остается только удивляться, почему маркиз де Сад не включен в школьную программу.
Наш-то покруче де Сада будет, простите за патриотическую выходку.
2. Бледный ангел
В начале июля, в чрезвычайно жаркое время под вечер я вышел из своей каморки. Я был задавлен бедностью, но даже стесненное положение перестало в последнее время тяготить меня. В этот последний месяц я выучился болтать, лежа по целым суткам в углу и думая о царе Горохе. Я оттого болтаю, что ничего не делаю.