Юрий Герт
Лазарь и Вера
В. Едидовичу
Перед тем, как уехать в Израиль, – документы были уже поданы, билеты куплены багаж отправлен – Лазарь выкроил денек и прилетел к себе, в «свой» город, хотя что уж там осталось–то «своего», если не считать кладбища?.. И вот здесь, на кладбище, сбоку от ворот, в аллейке, где продавали цветы, он и увидел ее, но не узнал сразу, решил, что это ему показалось...
Цветов было много, торговки торопились их продать, опасаясь, что вот – вот хлынет дождь, по небу ползли тяжелые, грозно-лиловые тучи, и в упавших на землю полусумерках так ярко, призывно пламенели георгины и гладиолусы, так нежно трепетали на ветру, набегавшем порывами, хризантемы и астры... Лазарь выбрал несколько хризантем необычайной изысканной формы – густого кофейного цвета, с длинными и тонкими лепестками. Впрочем, какое это имело значение? Мать была женщина простая, на окнах у нее пунцовели обыкновенные гераньки, алел «ванька-мокрый»... Но Лазарь все-таки выбрал эти. Они бы, подумал он, расплачиваясь, ей понравились, не могли бы не понравиться... И вдруг он увидел точно такие же у женщины, направлявшейся к воротам. Не будь их, этих кивающих на ходу лохматыми головками хризантем, Лазарь ее, возможно, и не заметил бы. Но тут, помимо свисающих с локтя цветочных головок, что-то еще бросилось ему в глаза – стройная, узкая в талии фигура, прямые плечи, длинная шея с прозрачным, вьющимся шарфиком... И потом – эти быстрые, легкие шаги... Более всего, может быть, именно эти шаги... В них ощущалось как бы стремление оторваться, взмыть над землей...
Однако пришло это ему в голову позже, когда он увидел ее снова, уже на центральной, прорезающей кладбище аллее, а тогда... Она?.. Не она?.. Она?.. Нет, нет, не может быть?.. Не может, не может быть... Не может... Почему – не может?..
Он бросил несколько бумажек нищим, дежурившим у ворот. Он никогда не подавал милостыни, считая ее пошлым лицемерием, но теперь задержался, роясь в карманах, только чтобы приотстать, пропустить ее подальше вперед...
Он шел по центральной аллее, вдоль которой, в соответствии с принятой на кладбище (да только ли на кладбище?..) субординацией, располагались могилы «отцов города», обнесенные островерхими, откованными из чугуна решетками, придавленными глыбами черного и белого мрамора, серого и розового гранита. Были здесь и могилы, судя по надписям, людей действительно известных и уважаемых, но Лазарь смотрел на те и другие, не отличая, смотрел, как чужой, как иностранец. Он давно уже сказал себе, что он чужой в этой стране, которой не было дела до него, и он платил ей тем же. Хотя с нею, с этой страной, связана была вся его жизнь, он отдавал ей – год за годом – все лучшее, что у него имелось... Но когда в институте стало известно, что он уезжает, никто, ни одна душа не потянулась к нему, не попыталась его удержать. Это его удивило, а потом даже обрадовало: так было проще... И уже не ощущалось ничего оскорбительного в том холодном равнодушии, в той отрешенности, которыми, казалось, был пропитан гниловато-сырой кладбищенский воздух. Он ехал сюда, чтобы порвать последнюю нить, еще соединявшую его с прошлым. На это потребовалось гораздо меньше усилий, чем он предполагал...
Клены и акации, росшие в оградках и между ними, теряли последнюю листву, ветер мел по асфальту... Лазарь заметил – там, впереди – уменьшенный расстоянием знакомый силуэт... Ее силуэт... Откуда он взял, что именно ее?.. Да хотя бы ее... Он почувствовал что-то вроде озноба. Он вовсе не хотел ее встретить. После всего, всего... Что-то мутное, забурлило в его душе, он и не думал, что старые обиды, как летучие мыши, способны выпорхнуть из темных тайных ее закоулков и так больно вкогтиться в ожившую память...
Ему захотелось тут же свернуть в боковую аллейку, избавиться от маячившего впереди силуэта в синем строгом жакете, но – только сейчас он, кажется, осознал. И осознал в полной мере – что означают слова «помимо воли»... Ноги сами, помимо его воли, вели Лазаря за фигуркой, показавшейся ему вдруг такой хрупкой на фоне могильных оград, голых, словно судорожно вскинувших ветки деревьев, быстро темнеющего, начинающего чуть-чуть моросить неба... Незаметно для себя он прибавил шагу, широко, не по-кладбищенски разбрасывая свои длинные ноги, едва удерживаясь, чтобы не побежать, отчего-то боясь, что фигурка впереди пропадет, исчезнет, и теперь – навсегда...
Приближаясь, он уже слышал отчетливое, быстрое поцокивание ее каблуков... На него удивленно смотрели – и те, кто оставался позади, и те, кто шел навстречу... Он никого не замечал, ему казалось, вокруг никого нет, они одни... Они?.. Он вдруг подумал, что ему чего-то не хватает в ней... Чего же. Чего?.. Косы. Да. Косы. Длинной. Ниже пояса. С бантом на конце, из-под которого выглядывал озорной хвостик. Она была толстой, туго заплетенной, солнце блестело на ней, рассыпаясь в мигучие искорки. Она как бы оттягивала голову назад, придавая ей слегка заносчивую, горделивую осанку, если же смотреть со спины, скользя взглядом вверх от самого кончика. Она казалась упругим, тугим стеблем, несущим большой, готовый раскрыться цветок...
Она остановилась и стояла к нему спиной, пока он не поравнялся с ней (куда было ему деваться?..). Только тут она обернулась – медленно, как бы с трудом преодолевая сопротивление, повернула голову – и он увидел... Такое родное... Такое чужое лицо... Чужое, незнакомое... Оно сделалось еще красивей, словно эскиз, черновой набросок перешел в картину... Точеный, чуть вздернутый нос, высокий лоб, решительный – от виска до виска – разлет бровей и под ними – огромные, темные, цвета густого янтаря глаза, смотревшие на него холодно, не пуская вглубь, скорее отталкивая. И голос – холодный, стеклянный:
– Лазарь?..
Не то утверждение, не то вопрос...
– Вера...
И его голос – ей в тон, такой же бесцветный, стеклянный. И отчетливое, отчаянное желание – уйти, убежать... Зачем – и ей, и ему – эта встреча?
И снова:
– Ла-зарь... – уже другим, слегка отмякшим, оттаявшим голосом, как бы вслушиваясь в забытые и вдруг воскресшие звуки. – Ла-зарь...
– Вера...
– Между прочим, я сразу тебя узнала...
– И я... Там, у цветов... И я тоже...
– Почему же не подошел?..
– А ты?..
– Я?.. Была не уверена, что ты захочешь меня видеть... Решила: захочет – догонит...
– Как видишь, догнал...
– Вижу. – Она улыбнулась, лицо ее посветлело. – Ну, здравствуй!..
Вера протянула руку, он задержал ее в своей, маленькую, но крепкую, как бы желая удостовериться, что это в самом деле она, что это ее рука. И было мгновение, оба его почувствовали, когда исчезло, пропало все, что стояло между ними глухой стеной... Не зрелый, даже несколько перезревший мужчина в балахонистом, слишком просторном для его тощего, долговязого тела пиджаке, светлоглазый, с курчавой бородкой, присыпанной, как пылью, ранней сединой, и не женщина с порядком поблекшим лицом, с «гусиными лапками», бегущими от уголков век к вискам, с предательски пронизывающей складкой под подбородком, – юноша в бьющейся, парусящей на ветру штормовке, с гривой черных, дымящихся над головой волос, одновременно дерзкий и застенчивый, сильный и робкий, стоял перед тоненькой, яркой, ослепительной девушкой, в белом, «колокольчиком», платье, с золотым ореолом над головой, со светящимися карими глазами, словно реющей над землей, растворяющейся в солнечных лучах...
Они стояли посреди дорожки, в первые минуты не зная, что сказать друг другу, о чем спросить...
– А у тебя точно такие же хризантемы, как мои... Забавно, правда?
– Забавно...
– Мне они нравятся...
–Мне тоже...
Он не замечал – обманывал себя, стараясь не замечать – ни тонких, как лезвие бритвы, морщинок, ни чуть наметившихся под глазами мешочков, тем более что все те же ямочки вспыхивали у нее на щеках, над кончиками по-детски припухлых губ, на мягко очерченном, слегка выступающем подбородке, и те же были глаза – огромные, сияющие, с живым, застрявшим в янтарной их глубине, играющим лучиком...
Вдоль аллеи шли люди, на них оглядывались, их лица никак не гармонировали с кладбищенской обстановкой, памятниками, тихой, скорбной печалью, веющей над ними, с отдаленными, но хорошо слышными рыдающими звуками оркестра, очевидно, над чьей-то свежей могилой...
– А помнишь, как я в первый раз пришел к вам домой?.. – невпопад сказал он.
Они учились в параллельных классах и в «Сцене у фонтана» она была Мариной, а он Лжедмитрием, но перед новогодним концертом, они к нему готовились, она внезапно заболела, он отправился к ней – проведать, и увидел ее – в жару, в кровати, в нижней мужской рубашке, белой, с длинными, по самые кисти, рукавами, расходящейся на груди, там не хватало пуговицы, а то и двух, и она то и дело поправляла, стягивала ворот рукой, маленькой, бледной, с остро проступавшими косточками. Мать не хотела впускать к ней, но она, слышал он, крикнула: «Пусть войдет! – и он вошел, повременив немного, пока она, вероятно, натягивала на себя эту непомерно большую для нее рубашку, оставшуюся, должно быть, от погибшего на фронте отца. Он, впрочем, ничего не заметил – ни этой рубашки, в которой она тонула, откинувшись на высоко, одна на другую, положенные подушки, ни руки ее, сжавшиеся на вороте в кулачек, ни узенькой щелочки, нечаянно распахнувшейся на груди, – он видел только ее горячие, блестевшие от жара глаза, которых раньше не видел, не замечал. Посидев немного в кресле-качалке, заботливо пододвинутой матерью к ее постели, он ушел с ощущением праздника в сердце, и все вокруг – люди, дома, вывески, крыши, небо – все лучилось, источало яркий, праздничный свет.