Еще ребенком Лев подумал, что выносить окружающих было бы легче, если бы время от времени они могли менять свои физиономии. Как будто наглотавшись дыма, с затаенной горловой судорогой, он наблюдал лица близких, школьных учителей и десятка совершенно незнакомых людей, которые ловушками были расставлены на повседневном пути из дома в город. На даче Лев наблюдал Жанну.
Он помнил, как она шла, пыля босоножками, по проселочной дороге. Каждое утро она таскалась в соседнюю деревню за козьим молоком, мотивируя эти походы какими-то неполадками в легких. Мамаша, расправившись с ужином, отгремев колоколами кастрюль, брела к Жанне сплетничать. Льва она не оставляла одного с тех пор, как он поджег дощатый, параллелограммно наклонившийся сортир.
Лев равнодушно взбирался на крыльцо Жанниного дома, следовал за мамашей в тухлый, темный коридор. Нелепым препятствием на пути в кухню стоял черный шкаф. Лев останавливался у шкафа — из лаковой двери мутно проглядывало его отражение. На шкафу стоял бездействующий самовар и зеленый чемодан, набитый хламом. Чемодан, как дряхлый крокодил, разинул пасть, и засохшей рвотой свисали оттуда газеты. На одной было написано: «ОПАСАЙТЕСЬ ШАРАШКИНЫХ КОНТОР!».
— Вы не споткнулись о мой гроб? — шутила Жанна.
Она мелькала, как сон, в распаренном пространстве кухни, стеснялась и, руководствуясь никчемным кокетством, искала пудреницу.
Жанна была балериной. Лев узнал об этом в семь лет, когда из чувства полноты жизни поджег сортир. Тем летом ему казалось, что радость занялась в его внутренностях и лижет рот ярким языком. Его радость вырвалась красным петухом, запрыгнувшим на крышу сортира, и танцевала там, гремя порванной цепью. А Жанна разговаривала с мамашей, перегнувшись через забор. Лев блудливо выглянул из-за смородинового куста, пока еще маскирующего пожарище, и увидел гуттаперчевую Жанну и то, как высоко у нее задрался сарафан. Доносился коверканный смешок — он различил фразу: «…а она сказала, что детей своих ненавидит и была бы рада, если б они побыстрее умерли…» Мамаша ответила:
— Ой, Жан, у вас в балете все больные!
Проходивший мимо электрик долго оглядывался.
У Жанны был муж, но пожить с ним «по-человечески», как она говорила, ей не удалось. Махнув рюмочку, заячьи поморщившись, она рассказала, что они познакомились в ресторане. Он сел за ее стол и сказал: «Здравствуйте, меня зовут Т. Я — гений. Тут уж ничего не поделаешь». Т. исследовал жизнь человекообразных обезьян. В свободное от экспедиций время он запирался в своем кабинете и писал изнурительные доклады для научных конференций. Он подарил Жанне красную шаль, но в тот же вечер она каталась на лодке с неостывшим любовником и уронила шаль в озеро — красный густой цветок поплыл на дно. Узнав о пропаже шали, Т. дал жене хорошенькую затрещину, а наутро уехал в Африку. И исчез.
То есть формально-то он не исчез, от него приходили письма. Они приходили в сумках коллег-ученых, бессловесно соседствуя со шпротами и бутылкой коньяка. Коллеги знали, что Жанна с ними переспит, и традиционно прибавляли к письму коньяк. Т. втерся в доверие к сообществу африканских горилл — полностью, разумеется, подчинившись. Он жил среди обезьян на правах прислуги, изумляя их своей непреодолимой ненужностью, и писал в письмах: «Дорогая моя жена Жанна! Надеюсь, у тебя все хорошо, потому как все равно ничем помочь не смогу». Фотография Т. в серебряной рамке стояла на веранде. В его лице Льву чудилось что-то обезьянье, даже шляпу он носил такую, какую пристало бы носить обезьяне.
В день, когда сортир кружился в пламенном вальсе, лицо Жанны блестело, как озеро. Оно было гладким, и летний пот сережками стекал на маленькие уши. Через тринадцать лет Лев снова увидел это лицо — теперь похожее на кухонную тряпочку. Все лица через тринадцать лет казались ему тряпочками, но если мамашино было тряпочкой неряшливой, скомканной, в мыльной пене, зашвырнутой на ребро батареи, то Жаннино, напротив, оказалось тряпочкой чистоплотной, промытой и сухо разглаженной.
И снова Жанна висела на заборе. Не особенно располневшая, она могла сойти в темноте за кенгуру, таким пухлым кошельком одарили ее годы. Речь снова шла о свекре, который никак не умирал, даже после двух инфарктов. «Он делает это долго, — говорила Жанна, и Лев заметил голосовые связки, дрожавшие под ее шеей, как две веревочки, — чтобы я ничего не пропустила». Свекр был из той породы стариков, которые считают, что стоит им высказать свое мнение, как все недоразумения сразу разрешатся. Ему было лет триста, под вечер он выкатывался на своем кресле и сидел на веранде, шамкая, как будто ел воздух.
Лев шел к Жанне один, обрывая травинки, специально шаркая. Он думал с примирительной неприязнью, что мир принадлежит старикам, а юность — лишь возмездие.
— Ты будешь чай с лимоном или с этим мерзким козьим молоком? — спросила она.
Он насмешливо, с непонятным вызовом поставил на стол коньяк.
Через час Жанна наплывала через стол парными щеками и улыбалась. Из нее щурилось что-то женское, банное, как теплый дым, как кот, которого она пригрела на чуть расставленных коленях. Она затягивалась этим сахарным бессилием, ее лицо было уже не озером, нет, прудом, и рот казался кувшинкой на пруду. Он то стягивался в зеленый узелок, то распускался и пускал морщинистые круги.
— …с этим балетом, с Т., знаешь, у меня вся жизнь как в жопу улетела, — говорила Жанна и опять улыбалась. — Хотя, что эта жизнь? Все одинаково заканчивается — дерьмом.
— Распространенное мнение, — сказал Лев.
— Распространенное? — она хихикнула и вдруг подмигнула. — У людей оно аппетита не отбавляет.
Лев взялся за бутылку с пьяной размашистостью — вскрикнув, полетел на пол нож.
— Нам мужиков не надо! — выразила свои соображения Жанна.
Ухмыльнувшись, Лев сполз под стол и встал на четвереньки. Было темно. Опасаясь комаров, Жанна зажгла только настольную лампу, а она светила бледно, как недозрелый лимон. Пахло погребом, многолетней копотью плиты, рыбешкой, которую валял по полу кот, и даже козьим молоком, разливаемым, расплескиваемым на протяжении тринадцати лет. К ладоням сразу прицепились пыльные хвосты, под коленками скрипело, и Лев на секунду подумал, что хрен с ним, с ножом, но тут же вспомнил, что не в ноже дело, и упрямо пополз дальше.
Он различал под складками скатерти мягкие Жаннины коленки. Эти коленки, казалось Льву, она когда-то закидывала на сцене за плечи, вытягивала ноги в струны, скакала в белой пачке, похожая на недоеденное мороженое, а теперь вот сидит здесь, пьяная и старая. Внезапно он почувствовал сквозняк — где-то в глубине дома прорыдала несмазанная петля, и Жаннин кот вскинул острые уши. Лев осторожно приподнял скатерть, разрисованную красными петухами, и дотронулся до края женского платья. Темнота начинала раздражать его — она тяготила своей парализующей конкурентностью.
Как черепашка, Лев из последних сил скользил к Жанниному черному морю. Он беспорядочно шарил между теплых, вспотевших на сгибе колен — его больно оцарапал кот, когда вдруг светлый дым потянулся в отграниченное скатертью подземелье. Где-то на веранде, вычислил Лев, зажгли лампу или фонарик, как будто помогая ему, и он увидел Ее. Слепую, тонкую снаружи и жирную внутри, сбоку у нее — седой клок…
Лев смотрел в Ее единственный глаз, не зная, Жаннина ли это смерть или его собственная, не зная, где теперь настоящее ее Лицо. Поцеловав, он взвизгнул, опрокинул стол головой и врезался в лакированный гроб. Падающий самовар загрохотал, как бочонок с камнями, из чемодана Льва обсыпало газетами. От детского ужаса несправедливости всего, что с ним творится, Лев заплакал. Он бился в стены темного коридора, ему чудилось, что еще секунда — и седое, лягушачье, дребезжащее прыгнет ему в рот и поселится в груди. Он вспомнил сказки, повествующие о молодцах, которых ведьмы заманивали ночевать, а просыпались они стариками, о невестах, умыкнутых мертвецами, он даже отчаянно подумал, что… Надрез входной двери приветливо показался в конце коридора. Из него блаженно потягивало лунным светом, и Лев бросился бегом. Он выскочил за дверь, ошалело посмотрел по сторонам, и нестерпимо яркий свет вдруг сделал ночь белой. Лев даже не вскрикнул, а по-совиному ухнул и закрыл глаза.
Через секунду он уже спрыгнул с крыльца и бежал по мокрому темному саду. На веранде старик трясся от перерастающего в кашель хохота и долго не мог выключить фонарик.
— Как вам не надоест? — спросила Жанна, выглянув из кухонного окна. — Каждый год одно и то же.
— А что это ты говоришь, Жанна? — внезапно оживился старик. — Этот год, тот год — может, десять лет назад тебе лучше жилось? Или, может, прошлый год был лучше нынешнего?
— Все одно и то же, — согласилась Жанна.