Надин Гордимер
Африканский фокусник
Публика на пассажирских судах всегда одна и та же. И наше судно не составило исключения. Конечно, его пассажиры чем-то отличались от лощеных обитателей кают первого класса океанских лайнеров, которые уносят их от дождей и снега к новым солнечным берегам. Но, словно набранные не слишком требовательным театральным агентом актеры на заранее определенные амплуа, наши пассажиры, которые плыли не через океан, а по реке Конго, воплощали все те же извечные типы, какие будут постоянно встречаться, пока не кончится колониальная эпоха, — все те же персонажи плыли из страны, где они родились, в страну за морем, где еще развевался их флаг.
Дело не обошлось без бывалого человека, который все время уводил с собой моего мужа, и тот возвращался ко мне совсем завороженным:
— Нет, ты только подумай!.. Двадцать два года в колониях!.. Геологическая разведка по заданию правительства... Когда он возвращался в Бельгию во время войны, его корабль был торпедирован... Два с половиной года в концлагере... До сих пор свято хранит визитную карточку с подписью Де Голля...
— Я все это знаю, но его общество меня не привлекает.
Мы обычно сидели напротив нашей каюты. Но никакие уловки не могли спасти нас от бывалого человека — он всегда ухитрялся поймать мой взгляд, едва я поднимала голову от книги, и сообщить с заговорщицкой улыбкой:
— Еще два года, и я буду попивать брюссельское пиво и любоваться брюссельскими девочками. Лучшее пиво и лучшие девочки в мире!
Порой мы с мужем стояли рядом у борта, отрешенные друг от друга и от самих себя, и смотрели на рассеченное рекой море могучей и враждебной растительности. И вдруг он просовывал голову между нами и, бросив взгляд на берега, изрекал:
— Все цветет, все растет, а кому это нужно? Паршивая страна. Заросли, заросли, одни заросли — и больше ничего. Попробуйте зайти в такой лес на два метра, и вы никогда оттуда не выберетесь...
И он опять мечтательно повторял, что скоро выйдет на пенсию, — по-видимому, эта мысль поддерживала его все эти двадцать два года.
С нами плыли офицеры санитарного надзора, полицейский офицер, механик-моторист, агрономы, рабочие с приисков, возвращавшиеся с женами и детьми из Бельгии после отпуска. Женщины были точно изваяны из куска сала и находились на различных стадиях воспроизводства людского рода, начиная от первых месяцев беременности и кончая счастливым материнством; они опекали жирненьких деток, которые, казалось, вот-вот растают на солнце. На палубе целыми днями среди женщин сидел пожилой священник. Когда он вставал и прислонялся к перилам, сутана облегала его объемистый живот, и священник вдруг становился похож на окружающих дам. И, конечно, с нами плыли молодожены — муж ничем особенно не выделялся, зато жена, когда я впервые увидела ее в кают-компании, поразила меня — настолько она выделялась среди этого жующего стада. Очень высокая, одного роста с мужем, и удивительно длинноногая, — возможно, такое впечатление возникло потому, что она ходила в шортах. На ее стройных худощавых ногах при каждом шаге четко вырисовывались все мышцы и сухожилия. Ее необычайно тонкую и элегантную фигуру венчала тяжелая голова с квадратной челюстью. В профиль она казалась просто хорошенькой, но спереди слишком большой бледный лоб, густые черные брови и крупный рот с бескровными полными губами создавали ощущение какой-то извращенной, болезненной красоты. Она могла бы быть модной парижской манекенщицей или мечтой битников, а на самом деле была простой бельгийской крестьянкой, которой случайное сочетание физических данных и природной неряшливости подарило то, чего другие тщетно добиваются с помощью всякого рода искусственных ухищрений.
Наше белое судно, широкое, сидевшее в воде высоко, точно старинный миссисипский пароход, обладало мощными дизелями, ровно гудевшими внизу, и мы толкали перед собой две баржи, нагруженные легковыми автомашинами, джипами и цистернами с пивом, и еще одно пассажирское судно, выкрашенное скучнейшей коричневой краской, — впрочем, вскоре оно было расцвечено пестрыми флагами сушащегося белья пассажиров третьего класса. Жизнь на нем кипела — стоило пройти на нос, и можно было наблюдать, как там бреются, моются, стряпают, снуют с палубы на палубу, перелезают с кормы на баржи. Из нашего камбуза вниз то и дело передавались кувшины с пальмовым вином, которые затем перетаскивались в их камбуз. Порой прямо из-под наших ног на палубу баржи выплывал поднос с маленькими чашками салата из маниоки, а затем возникала стройная фигура чернокожей красавицы, которая, держа поднос на голове, легко лавировала между опутанными тросами автомашинами. Она проходила по загроможденным баржам с ленивой грацией официантки, знающей себе цену, изредка останавливалась, чтобы бросить презрительный взгляд на очередную корзину с вяленой рыбой, поднятую с приставшей на ходу лодки, или чтобы дать отпор заигрываниям бездельничающих матросов, и наконец исчезала в каюте маленького судна впереди нашего каравана.
Жена полицейского офицера заметила на одной из барж под нами сделанную мелом надпись.
— Боже правый, вы только посмотрите!
Это не были обычные проклятия или восхваления, обращенные ко всем вообще и ни к кому в частности, а просто какой-то безработный из Леопольдвиля на ломаном французском языке корявыми буквами приветствовал освобождение своей родины от белых угнетателей, которые ушли всего два месяца тому назад.
— Нет, они с ума сошли! Воображают, будто смогут сами управлять страной...
Эта веселая, крепкая женщина с тонкой талией и широкими жирными бедрами под цветастой юбкой успела за сутки перезнакомиться и поговорить буквально со всеми пассажирами. Боясь, что я не совсем ее понимаю, она тут же прибавила по-английски:
— Они настоящие обезьяны, поверьте! Мы только обучили их кое-каким штукам, и все. А так, они просто обезьяны прямо оттуда, — и она показала рукой на тропический лес. Сквозь этот лес мы плыли днем и ночью, когда бодрствовали и когда спали.
Все пассажиры на нашей палубе были белыми, но не потому, что существовали какие-то расовые ограничения, а потому, что даже те немногие африканцы, которые могли бы себе позволить роскошь путешествовать первым классом, считали это пустым переводом денег. Однако вся наша команда, кроме капитана-бельгийца, никогда не выходившего из своей каюты на верхнем мостике, состояла из чернокожих; даже кормили и обслуживали нас щуплые конголезцы. Их было только трое, да еще бармен, и я часто видела, как всего за пять минут до обеденного колокола они еще сидели внизу на барже, босые, в одних грязных шортах, и тихонько вели нескончаемые разговоры, но как бы вы ни торопились к столу, они всегда оказывались на месте раньше вас — и уже в белых полотняных костюмах и фуражках с эмблемой пароходной компании. Только босые ноги позволяли отождествить их с беспечными лентяями, которых мы видели минуту назад. Лентяи на барже никогда не поднимали глаз и не отвечали на приветствия с верхних палуб, а эти накрахмаленные стюарды щеголяли улыбками и предупредительностью, мгновенно разносили тарелки и бросались в буфет за вином с веселой суматошливостью, словно подшучивая над нашей жаждой. Когда мы останавливались у речных пристаней и на судне открывали большой трюмный холодильник, мы наблюдали, как эта же троица таскает замороженные бычьи туши. Однажды я сказала Жоржу, стюарду, который обслуживал нас и даже по собственному почину будил по утрам к завтраку, стуча в дверь нашей каюты и весело приговаривая: «Пора вставать, по-ра вста-вать!»:
— Что, Жорж, пришлось сегодня поработать?
Но он посмотрел на меня с изумлением:
— Поработать, мадам?
— Ну да, на разгрузке. Я видела, как вы разгружали после обеда продукты.
— Это был не я, — сказал он.
— Не вы? В зеленой рубашке?
Он решительно замотал головой. Казалось, такое предположение даже обидело его. И тем не менее это был именно он — с тем же звонким смехом, маленькими усиками и растопыренными пальцами ног.
— Нет, нет, не я, — упорствовал Жорж.
Давно известно, что для белых все черные на одно лицо! Как же мне было с ним спорить?
По вечерам священник облачался в серый фланелевый костюм и закуривал толстую сигару; в такие минуты он походил на крупного дельца, удачливого, но не потерявшего до конца человечность, которая выражалась в грустной снисходительности ко всему на свете. Мой муж узнал, что он и в самом деле был казначеем целой сети отдаленных миссионерских школ. Я все время ощущала присутствие священника, даже когда его не видела, далее ночью, лежа в своей каюте, потому что он любил по ночам стоять на опустевшей палубе как раз напротив нашей двери. Молодожены — мы называли их «новобрачными», хотя их медовый месяц давно кончился и теперь муж вез свою молодую жену в чертову глушь, где занимал какой-то административный пост, — тоже завели привычку приходить сюда в жаркие часы после второго завтрака, когда все пассажиры отдыхают. Кудрявый красавец, в котором было что-то щенячье, стоял у борта и смотрел на сверкающие волны, но она видела только его, он один занимал все поле ее зрения, заслонял собою весь мир, и в ее глазах каждая черточка его лица, каждый волосок, каждая пора преображались в дивный пейзаж, куда более интересный, чем расстилавшийся вокруг. Словно завороженная, она выискивала и выдавливала черные точки на его подбородке. Обычно я выходила из каюты, старательно стуча каблуками в надежде прервать эту идиллию. Но они меня не замечали, особенно она — для нее вообще другие женщины не существовали, и она, конечно, не могла понять, как уродливы некоторые проявления интимности, когда их видишь со стороны.