Петер Вебер
Вокзальная проза
Я сижу в помещении вокзала среди буйной поросли разговоров, которые, поднимаясь к потолку, оборачиваются невнятным гулом. Уже не раз и не два я примечал, что на Главном вокзале есть места, где буйно произрастают разговоры, вроде как в Сикстинской капелле, где можно услышать совершенно необыкновенный разговор, составленный из языков со всего мира. Разнообразнейшие звуки соединяются в этакую кашу, она пузырится, разбухает, словно ее кипятят на медленном огне, порой всплескивает до потолка, вздымается волнами, а волны становятся ветрами, которые зовутся речевыми. В этих речевых ветрах, которые весьма переменчивы и, если среди говорящих преобладают немцы или англичане, образуют завихрения, — в этих ветрах сохраняется толика влаги, частью от дыхания, частью от брызг слюны. Влага речевых ветров губительна для красок, какими написаны фрески, и считается причиной желтизны, что, распространяясь от потолка вниз, разъела стены. Речевые ветры — благодатная почва для этой желтизны, ведь чем больше разговоров ведут в Сикстинской капелле, тем усерднее эта желтая гибель проедает себе дорогу вниз по стенам, словно черпает силу в возносящихся к потолку удивленных и восторженных возгласах, в то и дело повторяющихся восклицаниях: «Это ж надо!» Тайный огонь, подогревающий разговоры, — это освобожденный пыл речевых зарядов, выпушенных приезжими со всех концов света, и чем больше громких слов вылетает из широко раскрытых ртов, тем сильней задувают речевые ветры, увлекая людей, понаехавших со всех концов света, к все более грубым обобщениям, со всех сторон слышно большое, важное, значительное, глотки опустошаются, речевого хворосту прибывает, его, понятно, питает упомянутый огонь. Оглушенные сидят средь этого гула вдоль стен, на никогда не пустеющих скамьях, таращатся вверх, они приехали, прилетели, спешили по несчетным залам и переходам, и у них на глазах нарисованные фигуры приходят в движение. Вообще-то разговаривать в Сикстинской капелле запрещено, поэтому каждые несколько минут, когда разговоры смешиваются в кашу и, стало быть, угрожающе разрастаются, кто-нибудь из охранников шикает в гущу людей, испускает протяжное, отточенное скопление согласных, словно вознамерился потолковать о большущих шхунах и большущих шпротах, отчего разговоры сразу стихают, сякнут.
Я и сам разглядывал этих охранников, на них красивая черная форма и черные капитанские фуражки с вышивкой золотом по околышу — «silenzio», «тишина». Форму свою они носят с элегантной важностью, ни дать ни взять студенты консерватории, которые здесь просто подрабатывают. На самом же деле это особое призвание. Maresciallo del silenzio — таково официальное название этой профессии, причем защищенное законом и связанное с серьезной подготовкой. Предпочтение отдается проживающим без семьи и вообще одиноким мужчинам от тридцати до сорока лет, не желающим связывать себя узами брака и без остатка преданным тишине. Работают они от души, а не по временному распорядку. Маршал следит за толпой, за нарастанием разговоров согласно законам прилива и отлива, выискивая паузу, во время которой можно шикнуть. Шиканье должно быть однократным, неожиданным и действенным. Маршал шикает, не меняя выражения лица, без малейших признаков насмешки. Шиканье лишь тогда возымеет действие, если удастся выпустить его, когда волна звуков отхлынет, чтобы оно проскользнуло мимо всех ушей, разделяя морские воды. И маршал пересекает разделенные им волны моря и тем утверждает торжество тишины, хотя бы на краткие мгновенья. Его личная трагедия состоит в том, что за спиной у него неизбежно поднимается шепоток, что он-то сам и служит ростком и поводом для новых разговоров. Того, кто заговорит первым, он изобличит, и нарушителя выведут.
Отзвуки в Сикстинской капелле называются божественными. Если шепоток в капелле может звучать божественно, словно перешептывание ангелов, то крепнущие разговоры оборачиваются адским шумом, усмирение коего необходимо для дальнейшего существования западной идеи спасения.
Божественным отзвуком мы обязаны зодчему, который строил капеллу, руководствуясь своим ухом, ибо считал его ухом Божиим. В конце концов каждое ухо есть ухо Божие — так оправдывал он свою дерзость, ведь ухо есть врата в небо, и небо проникает в голову непосредственно через ухо.
Тишина в Сикстинской капелле торжественна и прекрасна, тогда как полная тишина под сводами вокзала ужасна. На Главном вокзале просто необходим адский гам, весь Главный вокзал есть сосуд для адского шума. Я полагаю своей обязанностью расчленять этот шум и потому время от времени шикаю, хотя шиканье мое редко приводит к сколько-нибудь ощутимому результату. Итак, я сижу под сводами вокзала и шикаю. Кричу: «Шлюп!». Или: «Лещ!» Потом: «Кошма!», «Мышьяк!» И наконец: «Камыш!»
В часы пик я сидел в кафе, которое пристроилось сбоку от зала, под аркадами. Ряды столиков — каждый, словно малая песчаная коса, держит людской поток в русле — расположены вдоль течения этого потока, при этом и стулья стоят в нерушимом порядке, скобами прицеплены один к другому, задают направление взгляду, так что возникает небольшой зрительный зал, откуда смотрят внутрь просторного вокзального помещения.
В большинстве своем под аркады стремятся одиночки, парочки куда реже, потому что сидеть им приходится не лицом друг к другу, а плечом к плечу, стало быть, разговаривать толком не удается, и едва вспыхнувшая любовь может испариться под взглядами голодной публики, которая питается любыми проявлениями жизни. Влюбленность спасается бегством, ее трепет перебегает на сидящих и идущих пассажиров, а те уносят его с собой, и вдруг двое других, что сидят в поезде как раз друг против друга, замечают радужные переливы воздуха! Часто люди, появляясь у нас, бывают совершенно не в себе, еще целиком во власти стремительной езды, и иной, присев ненадолго и по-настоящему не сливаясь с толпой, думает, что закрепление стульев препятствует воровству. Чашки и блюдца с надписью «Вокзал» — это самые ходовые сувениры, белый фарфор с золотым узором без промедления ныряет в карманы пальто, глубокие декольте и широкие рукава. А вот забытые чемоданы, доступные нашему взгляду, остаются на месте, коль скоро проверка покажет, что взрывчатки в них нет; с чемоданов глаз не спускают до тех пор, пока за ними не явится отчаявшийся владелец, изнемогая от счастья. Сторож получит щедрую мзду, мы же, сидящие, проявив чуткость и внимание, опять-таки будем вознаграждены. «Песчаные косы» — так мы называем ряды столиков, упоминаемых в любом вокзальном проспекте.
Я сидел на своем месте, чтобы оказаться, где надо, когда свершится стихийное действо, которое от веку зачаровывает людей. Вечерами красный свет струится сквозь стекло вокзального фасада, облекая фигуры людей в теплый бархат, вымывая спешку из взглядов тех, кто спешит, смягчая лица тех, кто стоит, разверзая одетые камнем аркады, и те бесшумно распахиваются.
Некогда на задней стороне зала, под семью арками, размещалась панорама; она была широко известна, как первое чудо вокзальной архитектуры, в весьма натуралистической манере изображала вид на высочайшие наши горы и находилась всего лишь в нескольких шагах от поезда. Проезжающие, не испытывая желания лезть в горы — а портшезы им были не по карману, — нанимали носильщиков, чтобы те отвели их к панораме. Жалюзи поднимали только в дивном вечернем свете, в пурпурные мгновенья. Сумеречный свет пробуждал вылепленные холмы, воспламенял глетчеры и снега, и горные вершины выглядели до осязаемости реально. Этот пейзаж воспроизведен во множестве музыкальных шкатулок, правда, без певцов, которые во время торжественных приемов появлялись в маскарадных костюмах, на фоне гор, и без пастухов, которые в дни церковных праздников шествовали по синим лугам со своими стадами, причем все они сплошь железнодорожники и держат на своих подворьях мелкую скотину. Для местных жителей, которым некуда уезжать, узкая аллея за сплетением путей означает бескрайний белый свет, они диву давались, глядя на чужеземных гостей с собственной прислугой, на дам в туалетах светлого шитья перед пыхтящими паровозами. Увы, от дыма панорама быстро портилась, вот ее и продали за океан, и лишь некоторые хранят память о ней. А семь арок стали окнами и воротами.
Прежние вокзалостроители в свое время носились с идеей разместить поверх сводчатой крыши колокольню с огромным колоколом, изнутри как бы почерневшим от копоти. Глухие удары этого колокола должны были заглушить все прочие звуки, смягчить все горизонты и подвернуть края, дабы завладеть всем городом. Упомянутый колокол получался, согласно предварительным расчетам, настолько тяжелым, что транспортировке не подлежал, отливать его надо было на месте и уж потом поднимать наверх. Форма для отливки оказалась тяжелей, чем выходило по расчетам, и, когда начали заливать металл, осела, увлекая за собой в глубину рельсы и стрелки. Пока пробовали откопать раскаленную форму, она погружалась все глубже. Только в грунтовых водах и остыла, была там оставлена и благополучно забыта. Зато все уразумели: лишь общие высокие цели разверзают наши крыши. Когда железную дорогу электрифицировали, здание вокзала освободили от рельсов и ему уже не приходилось глотать паровозный дым, строители украдкой начали какие-то работы с пустующей колокольней, якобы сооружая инструмент, который мы величаем домовый орган. На крыше и стенах его могут распахиваться всевозможные дверцы, из которых высовываются, к примеру, ангелочки или львы, а из их разверстых ртов или пастей исторгаются музыкальные тоны и шумы. Такой орган способен издавать очень низкие звуки, уже невнятные человеческому уху, он подражает ветру и грому, непогоде и воде, словам и шуму океана. А вот черный колокол отыскался, когда подземные реки удалось отвести поглубже. Он давным-давно отмылся дочиста, поэтому можно было там, под землей, довести его до ума, отполировать и создать вокруг просторное помещение. Как полагают, именно этот колокол и задает такт, первую секунду нового года отмечают ударом колокола, звук волнами раскатывается по всему строению. Никому из прохожих не довелось видеть ни орган, ни колокол, нам неведомо, не суть ли они всего-навсего вокзальные легенды, какие обычно всплывают в памяти, если долго сидишь под сводами вокзала.