Екатерина Ткачева
Я не помню
Повесть
Я не помню, когда я родилась. Я не знаю, кто меня родил; я не знаю ничего своего.
Кажется, даже имя, как кость собаке, мне кинули уже в доме малютки.
Кинули, а я поймала.
Все годы я пыталась делать вид, будто я такая, как нужно. Училась в школе, потом в ПТУ на швею. И как меня туда занесло! Все потому, что я не хотела идти вместе со всеми своими в торговое училище. Швейная машинка – вот это первоклассная стерва! Я убеждена, что профессиональные швеи – стервы и сучки. Их мысли устремлены лишь на то, чтобы строго заправленная нить не выскочила за рамки своих обязанностей. Целыми днями они кладут ровные строчки, при помощи которых вгоняют стихию материала в границы юбок, пиджаков и прочего хлама! В жизни они такие же – банальности возводят в абсолют, а тех, кто следует не путем нити, медленно, но методично изводят. Этому их машинка научила.
Я как будто получала отметки в зачетке, которую мне всучили уже при рождении. Одни “тройки”, удовлетворительно. Да только я неудовлетворенная! Я не понимаю, какая специальность была бы меня достойной. Наверное, такой нет.
Я вдруг поняла, что у меня также нет и судьбы. Кто-то вручил мне эту обтрепанную жизнишку и разрешил делать с нею все, что ни захочу.
Лучше бы снабдили какой-то миссией, заполнили бы дорогу неожиданностями, даже ямами – пусть бы я выбиралась из них, цепляясь за край зубами. На это и уходило бы время.
Эта жизнь при расчленении оказалась бесчудесной. Лежала себе трупаком и мало-помалу разлагалась.
…Посреди тины дней оказалось, что я беременная. Чуть-чуть. Можно было еще отправить этот неизвестного происхождения эмбрион в мертвую бездну, но я не стала. Я не бросила вызов Всевышнему; я осталась покорной Его воле. Вдруг стало жалко, ведь этот зародыш уже был частью меня самой, как сердце или печень. А добровольно отдавать свои внутренние органы? – нет, все свое ношу с собой.
Я вдруг почувствовала, как что-то новое распускается внутри меня; что-то беззащитно-нежное, атласно-розовое, как цветки рододендрона.
Какая-то жалостливость не отпускала изнутри. Гладкая, как отрез китайского шелка, красивая, как закат над морем. Кусок сладкого пирога внутри меня. Часто меня бросало в сентиментальность и слезы.
Время остановилось. Я не думала о будущем этого ребенка, я находилась будто в трансе. Бродила по весенним, просыпающимся от грязной зимы улицам и балдела.
Возвращало из счастливого забытья лишь то, что хотелось жрать. Все сильней и навязчивей. А жрать было не на что.
Раньше Олька кормилась тем, что сдавала пустые бутылки. В теперешнем ее положении она чувствовала себя королевой, которой не подобает вставать раком, поднимая пустую тару. С высоты своего брюхатого положения она думала: “Интересно, почему это нет такого закона, по которому всех беременных принято кормить и возить в транспорте бесплатно?”
Ее подкармливали знакомые бабки, торгующие на пятаке возле Олькиной общаги яблочками, вареньем в банках, ветками горькой ревнивой калины. Бабки пришли из деревень, потому были сердобольными.
Городские, те сплошь заняты своими хворями; нянчатся с ними, как с внуками. В колыбельке качают, лелеют.
– Ты не кури, лучше ешь, – заботливо совали деревенские старухи масляные беляши. Она ела и улыбалась своему невидимому солнцу.
Однако вся эта пастораль прекратилась, когда живот начал переть.
Почему-то никто из окружающих не разделял ее нежно-розового настроения; напротив, все глядели на будущую мать еще более озлобленно и осуждающе, чем раньше. Фиг кто место уступит или в очереди вперед пропустит. Постепенно к Ольке стала возвращаться трезвость мысли – спасибо, “добрые” люди помогли. “Чего плетешься, корова, нельзя ли порезвее?” Знакомые парни, увидев брюхо, хихикали, а дворовые пацаны – сто пудов, будущие зеки – однажды закидали камнями, как хромую собаку. Для этих диких детей Олька была неопознанным объектом, носящим в себе новую вселенную. Им этого было не понять, а непонятное пугает. Лучший способ справиться с загадочным явлением – это уничтожить его и сделать вид, будто ничего и не было.
“Странно, – удивлялась Олька, – за что?” Она была убеждена, что делает все правильно, что такова ее природа, что именно благодаря ей, неприкаянной выпускнице детдома, этот мир не прекращает существовать.
Олька вдруг поняла, что не готова биться, защищая собственное чадо от острых клиньев этого общества; от его красной всепожирающей, засасывающей глотки.
Она никогда особо не верила в себя и теперь, подвергшись всеобщему остракизму, снова спустилась в зыбкое болото сомнений и забвения.
В животе было по-прежнему спокойно. “Наверное, меня копирует, – подумала Олька. – Когда гены перестраиваются на иной лад, организм бастует. Это значит, младенец в отца хочет идти”. У нее, завтрашней матери, всегда было свое, парадоксальное мнение на любое явление науки и жизни.
“Хорошо бы, если это мальчик. Отпущу его в мир – пусть себе бежит.
Авось не пропадет. А девки… они привязчивые, беспомощные, все к мамке жмутся, до самой пенсии. Что я с ней буду делать?” Олька как никогда остро и тяжко ощутила свою мусорность, бросовость. Прекрасно понимала, что ребенок – это не ее продолжение, да и кому нужно продолжение уличного сериала? Ребенок всегда сам по себе, только редкие родители в состоянии это понять.
Олька уже давно решила, что оставит ребенка государству. Раз оно такое умное, пусть само растит. И еще ей спасибо скажет за будущего налогоплательщика.
Что-то мало кто из Олькиных сестренок-сироток смог перелететь через неодолимую преграду, поставленную для них цивильным обществом. Почти все, даже повзрослев, так и остались жить в своем, ином измерении.
Только одной необъяснимо повезло – она перемахнула через этот забор.
А повезло Спичке – так детдомовцы называли Вичку, злобно насмехаясь, потому что девушка была широка, как страна моя родная. В детдом ее привезли от матери, с которой жить было весело-превесело. Кругом мужики, все разные, выбирай любого. Мать все не могла выбрать. Когда дочь созрела, она ее стала подкладывать вместо себя. Но Спичку это не сломало. Видимо, не тонкая и не ранимая была у нее натура.
Напротив, Вичка приняла такой ход событий как естественный. Это занятие было вроде как ее, близкое телу.
Так вот, Вичке свезло больше остальных: на ней женился зеленый лейтенант. И чем она его покорила? Наверное, просто ноги перед ним раздвинула, лейтенант и попался. Он раньше ничего такого не видел.
Этот защитник родины думал заслонить своей худой спиной Вичкину широкую натуру.
Его родители ее полюбили. Ну Вичка их мамой и папой называть стала, втерлась в дочки. Удочерили они ее. Думали, жена из нее хорошая выйдет и мать отменная. Может, и это правда, но иногда накатывало на
Спичку забвение. Она вдруг исчезала, неожиданно даже для себя. Потом свекруха со свекром находили ее в канаве, пьяную и облеванную.
Приводили домой, отмывали и снова ставили на полку – как матрешку.
Но не отказались от детдомовки. Потом видели ее – в коляске ребенка качала. Качает, а сама глазами выбирает: с кем бы тут напиться?
Может, вот так гены и играют с нами?
…Это оказалась девка, Машка. Может, девочку звали по-другому – я не вслушивалась в посылаемые ею импульсы. Я открестилась от нее Машкой.
Помню только, как я ее родила. Легко. Она будто сама выпрыгнула.
Знаю, спешила от меня избавиться. Я ей помогла: прямо в их больничной рубахе – благо стояло лето на дворе, вылезла в окно и побежала по улице. Избавилась. Не хотелось лишний раз сносить едкие взгляды, глотать поучительно-оскорбительные реплики врачей. Все они умные, когда не надо.
Да, побег – это мой любимый выход. Кто бы подсказал, как вообще исчезнуть с лица земли? С этого гнусного лица…
– Шли бы вы и ехали, уроды, – приговаривала вчерашняя роженица, спрыгивая во двор больницы. Похоже, она стала еще хуже, чем была.
Родила, стала пустой, неинтересной и вылетела в окно, как в трубу.
Ее посетило чудо, а она его выплюнула, оттолкнула, отторгла. Она посчитала, что это будет честнее: оторвать отрастающие корни и снова полететь по миру перекати-полем.
Во времена розовых соплей хитиновый покров цинизма слетел с Олькиной души, но теперь начал нарастать снова. Только будет он на размер толще. Вернулась прежняя жизнь, от которой не укрыться в домике.
Полюбить своего ребенка Олька просто не успела. И не пыталась успеть. Побоялась полюбить. Не сразу приходит это чувство к постоянно орущему чудовищу весом в три с половиной кг. Подумаешь, лежит детеныш, с головы до пят запеленатый в обесцвеченное стиркой роддомовское одеяло, только нос кнопкой торчит. И орет, орет…
Поначалу несколько раз в день на Олькину грудь накатывала волна боли, и сквозь рубашку капало сладкое молоко. Перед глазами возникал печальный образ отчаянно мычащей недоенной коровы. Но невостребованную грудь сосать и тискать было некому, потому молоко вскоре и ушло, откуда пришло.