Наталья Алексеевна Суханова
Лидия Алексеевна
До войны они были несколько раз в детских домах. Муж очень хотел ребенка, а у Лидии Алексеевны детей быть не могло. Лидия Алексеевна думала взять девочку — к девочке она, наверное, могла бы даже привязаться. Но подходящего ребенка как-то не находилось. Не то чтобы ребятишки в детских домах были несимпатичны, но Лидию Алексеевну каждый раз пугало выражение, с которым они приглядывались к посетителям. В их глазах, даже у самых маленьких, ей чудилось ожидание, затаенная испытующая требовательность. Она чувствовала по совести, что ни к одному из них не способна привязаться так, как жаждут они. К тому же она испытывала еще и тайную ревность к маленькому существу, которое возьмет часть любви мужа, а Лидии Алексеевне и без того было мало. Георгий любил ее, но так же щедро и весело любил он друзей. Одни корабли свои любил он по-другому, и она испытывала к ним скрытую неприязнь. Ее любовь к мужу не только не была веселой и легкой, но, пугая саму Лидию Алексеевну, казалась вечно голодной, вечно жаждущей, словно и щедрой мужниной ласки, и целой жизни, счастливо прожитой, все было бы мало, чтобы насытить эту любовь.
Лидия Алексеевна работала инженером в проектной организации в Ленинграде. Инженером она была толковым, в дни спешной работы уходила домой только спать, но в глубине души ей всегда казалось, что даже и бешеная работа — всего лишь притупление вечного, острого и тревожного ожидания мужа, только изживание длинных дней без него. Тяжелую силу своего цепкого чувства Лидия Алексеевна старательно скрывала, но в семье трудно что-нибудь утаить, и иногда ей чудилось, что Георгий радуется возвращению на корабль, как выходу в мир, откуда ее напряженная любовь уже достаточно далека. У них бывали иногда те непонятные окружающим ссоры, когда она без каких-либо видимых причин вдруг предлагала ему уйти, оставить ее, а он, улыбаясь жестче обычного, советовал ей обратиться к невропатологу. После таких ссор, даже помирившись, она со страхом ждала Георгия из плавания. Ей казалось, что она, как пчела, погибнет, стоит Георгию уйти, унеся в себе жало ее любви.
В первые месяцы блокады Лидия Алексеевна делала то же, что тысячи ленинградцев: копала траншеи, строила баррикады, дежурила на крыше.
Все утратило для нее свой живой смысл в день, когда она узнала, что Георгий погиб.
Прошло два месяца холода и тьмы. Само отчаяние, обескровленное голодом, угасло. Она казалась себе не более реальной, чем погибший муж. И он, и она стали тенями, отдавшими все, что могли, будущему, которое им обоим уже было не нужно.
В вагонах, везших эвакуируемых через Россию, многие умирали, она тоже была едва жива, едва заставляла себя вставать. С едою стало теперь лучше — выдавали дорожный паек, можно было во время долгих стоянок выменять кое-какие продукты. Но она все больше и больше слабела. И чем слабее становилась, тем ярче делались воспоминания. Иногда она видела даже то, чего не могла помнить сама, а знала лишь по рассказам мужа — как рос Георгий в далекой деревне, в которой они так и не собрались побывать, как без седла ездил на лошади, как приносила ему мать на сеновал парное молоко. Порою Лидия Алексеевна просто подолгу видела его лицо, его улыбку, слушала, не вникая в слова, его голос…
На одной из остановок, когда она несла в вагон неполный чайник кипятку, ее окликнул красноармеец.
— Лидия Алексеевна?! — обрадовался он. — А я — Ерофеев. Не помните? Ну как же, я еще к вам в Ленинграде с запиской от Георгия Семеновича приходил. Неужели не помните?
— Да, вспомнила, — неуверенно проговорила она, с недоумением глядя на его пехотную форму, поверх ватника затянутую ремнем с якорем на бляхе.
— Мы теперь в морской пехоте, — пояснил парень, легко подхватывая чайник, который она едва несла. — А вы изменились, Лидия Алексеевна, — сказал он сострадательно, но с каким-то веселым состраданием. В нем все было весело, в этом Ерофееве, как когда-то все было весело в ее Георгии, и это причиняло ей тупую боль. — Крепко голодали?
— Что же, — спросила, в свою очередь, она, не отвечая на его вопрос, — Георгия Семеновича убили при вас или позже?
— При мне. Вы не думайте, Лидия Алексеевна, он не мучился, его сразу убило. Корабль уводили из-под немцев, сколько нас бомбили, это сказать невозможно, а Георгия Семеновича хоть бы щепкой какой царапнуло, честное слово, как заговоренный! А тут вот… Очень переживали ребята. Вы даже не представляете, как уважали Георгия Семеновича. Такой бесстрашный, злой был командир — с таким хоть и умереть…
— Рано вам умирать, — сказала Лидия Алексеевна, словно не было войны и словно между нею и Ерофеевым лежали десятилетия.
— Да мы и не стремимся, — сказал, широко улыбаясь, матрос и вложил, смущаясь, в ее руки банку консервов.
…Чем-то была эта встреча тягостна Лидии Алексеевне. В памяти матроса Георгий был каким-то другим, не таким, как в ее. Ерофеев так и сказал: «…бесстрашный, злой был командир». Но, может, потому, что сказано было восхищенно, а может, потому, что Лидия Алексеевна знала мужа, она понимала, что матрос запомнил весело-злого, весело-бесстрашного Георгия Семеновича. А с нею Георгий был снисходительно-добродушен, вспомнила Лидия Алексеевна с вновь проснувшейся ревностью.
Для нее муж все еще был жив, воспоминания стали для нее реальнее окружающего, но вспоминавшийся он уже был не тот, что при жизни, — на все словно легла тень близкой смерти. Он тоже знал, как и она, что всему приходит конец, и в самом его веселье уже была заметная только ей грусть. В воспоминаниях же Ерофеева, она это почувствовала, Георгий умер однажды и просто, но до этого был жив гораздо увереннее и веселее, чем в ее теперешней памяти.
И когда, придя в вагон, она легла и прикрыла глаза, в улыбке мужа снова была давняя усмешка — не над собой, а над ней, всегда жившей в неусмиряемой тревоге.
А поезд двигался от станции к станции, и подолгу стоял на запасных путях, и шла в вагоне трудная жизнь обессиленных в блокаде людей — и постепенно забывался матрос, и ничто больше не мешало их призрачной с Георгием жизни.
Эвакуированных разместили сначала в школе. В больших классах стояли печки-времянки. Весь день на них готовили по очереди еду. Вечером Лидия Алексеевна встала сварить что-нибудь.
У печурки сидел старик. Лидия Алексеевна поставила около его кастрюльки свой котелок, присела рядом. Сырые дрова шипели. Старик, вырывая листки из старого учебника географии, подкладывал их к дровам. Он долго вертел каждый листок, читал его, причмокивая губами, и вздыхал, взглядывая на Лидию Алексеевну.
— Сколько книг сожгли, — сказала она.
Старик не ответил, но оживился еще больше. Даже закипевшая похлебка ненадолго отвлекла его от вздохов и неопределенных смешков.
— Испания, — наконец сказал он, хихикнув, — Мадрид, Барселона, да-а.
— А есть ли они на свете? — равнодушно подумала вслух Лидия Алексеевна.
Старик даже привстал.
— Так есть же! — воскликнул он тоненьким голосом. — Есть! Я сам там был: и в Мадриде, и в Неаполе даже… Во время оно… Путешествовал… Любопытствующий юноша, да-а…
— Что же… интересно в Испании?
— Очень! — воскликнул старик, и так как на него заворчали сразу с нескольких лежаков, продолжал громким шепотом: — Я видел, представьте, даже бой быков. Это ужасно!
Он пошевелил губами, явно желая что-нибудь прибавить, но, видимо, не вспомнил, потому что только повторил:
— Это ужасно!
Старик рассеянно умолк, некоторое время он безучастно мешал похлебку, потом вдруг взглянул на Лидию Алексеевну и сказал, покачав значительно головой:
— Ужасное зрелище, знаете… Сколько крови…
Лидия Алексеевна вспомнила, как читали они с мужем какую-то книгу о мрачной и властной любви испанки и как смеялся тогда Георгий, что сероглазая, русоволосая Лидия Алексеевна таит в себе душу испанки: страстную и ревнивую.
С топчана, стоявшего наискосок в углу, послышалось:
— Дедушка!
Старик поспешно зашаркал туда, а возвратясь, объяснил:
— Внук… Сиротка… Сын на фронте погиб, невестку на заводе убило… Супруга моя тоже скончалась… А теперь вот… Стар и мал…
Он бормотал все тише, о чем-то задумался, потом повторил с восторженной улыбкой:
— Ужасное зрелище, этот бой быков! И кричат, знаете ли, как сумасшедшие, — возбуждение такое их охватывает! Ужасно!
Они еще доваривали свои похлебки, старик и она, когда мальчик проснулся опять. На этот раз он сидел на топчане, широко открыв на Лидию Алексеевну лихорадочно блестевшие глаза.
— Мама! — сказал он вдруг.
— Бредит, — шепнул старик.
— Я тебя сразу узнал, — сказал мальчик, откидываясь на топчан, и когда Лидия Алексеевна подошла к нему, он уже спал.
Ночью ее разбудил старик.