Ангелы так и выглядят. Наверное. Хрупкие, тоненькие, с голубовато-розовыми жилками, проступающими сквозь белую кожицу, и золотыми локонами, стекающими от макушки во все стороны. Звали его Митенька. Все. Даже те, кто ходил ябедничать не по делу: «А Митенька игрушки не собирает!» Никто и не носил в голове его фамилии… И как такие ангелы у пропойц получаются…
Он не знал ни матери, ни отца… а впрочем, отца вообще никто не знал, да и был ли он. Не в смысле непорочного зачатия — просто и сама роженица на этот вопрос ответить не смогла. Долго гадала, кто бы им мог оказаться, да не выбрала никого из своей памяти. Так и осталась в анкете графа «отец» с прочерком. А мать лишили родительских прав прямо в роддоме. Родила и спасибо! Куда же девать ребёнка? В детдом. А ей и забрать некуда — сама Бог весть где ночует, и доверить такой нельзя — она ж его сразу водкой поить станет да ещё какой-нибудь дряни в неё подмешает…
Единственное, что смогла дать ему непутёвая мамаша — имя.
Митенька сначала развивался нормально: вес набирал, в высоту тянулся, зубки предъявлял и лепетал — всё вовремя. И не капризничал, по ночам не плакал… да ещё такой красавец! Все ахали только, да жалели его очень! Митенька! А он тоже всех любил — не дрался, игрушки уступал и не капризничал! Ну, ангел, да и всё! Но как чуть подрос, замечать стали, что задумывается он… Не то чтобы грустным становится, а отойдёт в сторонку и вдруг будто выключится — не видит никого, не слышит… ему: «Митенька! Митенька! Митя…» — а он только губками шевелит тихонечко и иногда вздыхает, но глаза ясные-ясные, голубизной брызжут и смотрят в окошко повыше, на небо…
И правда, что-то неземное, ангельское в нём было…
Нянечка тётя Паша, грубая с виду, толстобокая и очень чувствительная, обронила как-то, глядя на Митеньку: «Не жилец он!». Ну, директору донесли, как положено сразу — особенно в передовом женском коллективе, и получился скандал — большой, с разносом и угрозами. На что тётя Паша, шумно сморкнувшись в платок и откашлявшись, ответила при всех на пятиминутке в кабинете директорском: «Уволить ты мене не сможешь. Я тут сорок один год уже! На пенсию сама не уйду — мне смерть без них, без детишков! Да и где ты такую лошадь мне на замену сыщешь за гроши эти?.». Все промолчали, да и директорша ничего не ответила, потому что знала — правда это… А через несколько дней постучала Паша в главный кабинет и спросила, вошедши: «Ольга Фёдоровна, не позволишь мне Митеньку на субботу взять? — и, вздохнув тяжко, добавила: — Ты не сердись, я ить правду сказала… знаешь, сколько я повидала тут! Иии…» — «Правда-то не всякому нужна!» — покрутила директорша головой, как бы ввинчиваясь в пространство, и махнула на пришедшую рукой: «Бери, конечно, да только думай, что говоришь-то! Он же ещё маленький!».
В выходные дни всех по порядку, в очередь, разбирали по домам взрослые, которых было меньше, чем ребятишек… а Митенька, так получалось, чаще всего отправлялся с бабой Пашей в её чистую с деревенскими занавесочками и кучей подушек на высокой кровати комнату… Он ждал этого часа потихоньку, не собираясь, не подавая вида, как волнуется, но когда появлялась его субботняя бабушка, уже без белого халата, и утробным голосом произносила одно и то же знакомое: «Ну, чё ты? Гатов што ли?» — он вскакивал и трусил к своему шкафчику с зайцем на дверке, где висели его вещи и лежала серенькая сумочка, из которой торчали длинные уши такого же серого плюшевого зайца.
По дороге они шли обязательно за руку, неспеша, полные счастливого часа, и молча. Каждый думал о своём. Митенька — почему баба Паша так вкусно пахнет, и что завтра они пойдут смотреть мультики, раз она обещала — обязательно, а сама Паша, что ходить бы ей так со своим внуком, да кто ж ей даст его навсегда в её-то годы, да при её зарплате и образовании… она и до воспитательницы вот не доросла, а почему — кому какое дело!? На должности-то назначают не по душевным плюсам, а по бумажке об окончании, а когда ей учиться было?.. Ещё в войну пришла сюда девчонкой, когда эвакуированные повалили… сирот-то ого-го сколько война наплодила… Это теперь, когда бы жить да жить, потаскухи вон что творят: и детей бросают, и в пятнадцать рожают — сами ещё дети… Вот перестройка-то эта — хуже войны… всё раздолбали… «Звали учиться потом, правда, — перебивала она сама себя, — да лень было, что ли?» Она уж не помнила… шло, как шло, вот и вышло… Да, правду сказать, неплохо всё же вышло… вот у неё теперь Митенька… ангелочек… беленький…
Когда советская власть рухнула, и страна развалилась, стали в их детском доме появляться чужие люди, говорившие на непонятном языке, приносившие новые запахи… ребятам — игрушки и одежду, а взрослым — новые заботы и тревоги. Они показывали фотографии своих домов и замечательных комнат, уставленных шкафами с игрушками, они брали кого-нибудь из ребят на субботу и воскресенье, а потом и вовсе забирали с собой мальчишек и девчонок в новые семьи навсегда… Воспитатели плакали, расставаясь, но при этом говорили тихонько: «Счастливый билет вытянул!», а в их большом трёхэтажном доме появились цветные телевизоры, конфеты с иностранными фантиками, кроссовки с иностранными названиями и даже Барби с полным гардеробом…
Тягостное ожидание поселилось в тихом, пропахшем щами и карболкой, доме. Младшие ничего не понимали, а старшие втихомолку гадали, к кому приедут незнакомые мама и папа и заберут, как прошлый раз Кольку, а перед тем Машку, а ещё до того Васю с Ленкой сразу двоих, хоть они и не брат с сестрой, а Вязниковых не взяли, а они два брата…
Митенька ничего не ждал. Воспитательниц, как все, звал «мама», но у него ещё была бабушка — баба Паша… Но и он смотрел во все глаза, как приезжают чужие, и ходят по дому, и отделяют кого-то, и уводят с собой всё чаще, и одаривают остальных конфетами и игрушками…
Когда кто-нибудь прощался, крепко держась за руку новой мамы, что-то стягивало Митеньку изнутри в маленький комочек, и он смотрел в окно далеко-далеко, где над синим лесом облако то выставляло ноги, будто хотело спуститься на землю, то распускало парус и улетало в голубизну, куда всегда уплывало солнце…
В пять лет он стремительно познавал мир — без разбора, цепкой памятью сохранял то, что проскальзывало мимо взрослых, и всё чаще задумывался. Губы беззвучно шевелились, и со стороны казалось, будто всё его существо витает в этот момент где-то далек, а вместо него спустился ангел, который не слышит оклика, не чувствует толчка и не знает слов «обида» и «ревность». Потом он «включался», возвращался в жизнь также внезапно, как исчезал, и снова обретал свой ангельский образ…
Врачи предполагали разное, поскольку простые анализы ничего не указывали… Но все сходились на том, что ему ещё повезло: «слава Богу, не хуже» — при таких-то родителях, хотя и вспоминали сразу, что про отца вовсе ничего не знают, да хватало и матери с её непотребной сутью… И ещё они предполагали: с возрастом это должно пройти — «перерастёт», и всё…
А ребята вокруг разделились: некоторые помнили своих матерей и даже знали, некоторых матери посещали и обещали, что скоро заберут их — они ждали и хвалились перед другими, что у них-то есть матери… Митеньку пытались задирать и дразнить: вот у него никого нет, но он не завидовал, а только отключался — может быть, от нервного напряжения — смотрел отстранённо в даль, словно ждал чего-то, чего другие знать не могут…
Когда появились эти двое: он — высокий, с красивой седеющей головой, и она — в тренировочных брюках со вздутыми коленками, с толстым животом, с которого спереди неровно и низко свисала майка, как короткая мятая юбка, — что-то шевельнулось в душе Митеньки. Он почувствовал, что с ним должно произойти небывалое, неожиданное — именно с ним, потому что ловил на себе мимолётные, но пристальные взгляды, видел, как «мамы» и эти, новые, говорят, стоя в дверях, и, хотя не слышал ни звука, ему казалось — о нём…
В доме уже привыкли, что за кем-то приезжают. Это случалось теперь нередко. Все напрягались, наступало тревожное ожидание, пока не выяснялось: за кем именно… Тогда напряжение спадало и разряжалось скрытыми слезами, ночными истериками, повышенными дозами транквилизаторов и счастливой бессонницей избранника… а нянечки непривычно недосыпали по ночам и тихо ворчали…
Митенька с испугом смотрел на свою бабу Пашу, потому что, возможно, он один единственный почувствовал, как заволновалась она, стала скованно говорить и всё чаще незаметно поглаживала его по спинке, чуть слышно бормоча: «Не тушуйся, не тушуйся!». Она, не посвящённая в тайны директорской кухни и лишь по слухам и намёкам угадывавшая следующего избранника, при каждом приезде переживала больше всех и боялась за «своего», единственно близкого и любимого на всём белом свете, но не дай Бог, что б это обнаружилось прилюдно — такое каралось жестоко, вплоть до увольнения с работы, да и каждый понимал, какую боль невольно может причинить остальным детям…