Наталья Рубанова
«Короткометражные чувства»
ThankYou.ru: Наталья Рубанова «Короткометражные чувства»
Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Благодарю», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!
Пять звуков притупляют слух.
Дао дэ цзин
Перед абортами она перечитывала «Москву-Петушки». Особенно нравилась ей глава «Храпуново-Есино» — та самая глава на девяностой странице вагриусовского издания, облитого много лет назад пивом. «Все пили, запрокинув голову, как пианисты…» — прочитала она, улыбнувшись чему-то; на этой самой улыбке ее и позвали под нож.
Из больницы она выходила, как расстрелянный воробей, растерянно сжимая в руках двести полос формата 70x90/32 — очень удобного, кстати, формата — и покупала шоколад да шкалик коньяка, оставляя антибиотик на вечер. Но «Дао, которое может быть выражено словами, — как она все еще помнила, — не может быть настоящим Дао». Или Имя. Или множество других вещей и явлений, ей знакомых и не.
Понимая, будто третий нож — лишний, она ничего не пересчитывала, а только снова перелистывала страницы: в том необыкновенном пространстве Митрич верещал свое, уже классическое «И-и-и…». Ей тоже хотелось вот так, вслед за ним: «И-и-и!», потом «У-у-у!», потом «А-а-а!!!!!!» — но так не могла.
На такси — после шкалика V.S.O.P. — не осталось. В метро было как обычно; она вообразила фантастичную картинку — кто-то встает, уступая ей место, а через какое-то время даже подумала, будто вот он, этот парень…
В это время видавший виды дамский круп в чем-то цветастом обогнал ее и самодовольно шлепнулся на сиденье, едва не испортив воздух в спешке.
Она закрыла глаза и попыталась представить фрак, бабочку и рояль. Черно-белый изыск не только в исполнении. Пингвина, так и не научившегося летать.
Ей никогда особенно не нравился «Исламей» — просто техничная штучка; просто интересные мелодии; и вообще — слишком спортивно. Собственно, исполнение не вдохновило ее и тогда. Но, по большей части, было всего лишь досадно, что все превращается в очередную «Санта-Барбару», а чужие человечьи детеныши, бегающие по улицам, не вызывают ничего, кроме недоумения.
Она держалась обеими руками за поручень, флегматично ничего не изображая. Чьи-то локти, туловища и ноги задевали ее, чей-то запах резко ударял в нос, чьи-то голоса пытались заглушить гротескный набор нот, звучавший в ране: теперь рваная музыка появилась и в хрупком пространстве тела физического.
Она снова открыла книжку, прочитав про каркающих ерофеевских ангелов, вымя и херес. И упала.
…«Пингвин» снился ей до самой даты, тупо высеченной после тире на сером камне, заросшем травой, а потом засыпанном снегом. Будто бы сидела она-вся-не-она за роялем и бесшумно трогала клавиши, которые, если… могут озвучить рахманиновскую ми-бемоль-мажорную прелюдию. В этот момент дверь со скрипом улыбнулась, и вошел он — в синей своей рубашке с коротким рукавом — и как-то по-хозяйски, слишком запросто, поцеловал, заставив задрожать серебряную фенечку в ложбинке ее шеи. Приоткрыв веки, она заметила, слегка смутившись, что только один глаз у него закрыт, что он за ней как будто смотрит…
Потом, после сна этого, долго не хотелось возвращаться в реальность. Увы? К счастью? — она ничего больше не умела — только его и музыку могла, да еще разве на роликах по Воробьевым — лет тысячу назад.
Его «Исламей» завершал концертный сезон, а она медлила зайти в артистическую. Он вышел в курилку сам, будто почуяв что-то — ей, во всяком случае, всегда слишком хотелось верить в его чутье.
Окликнул.
Улыбнулась — трогательно-вежливо; в глазах онемеченные слова застыли. Он казался холеным и уставшим. «Ему пойдет седина», — подумала она, представив на миг постаревшего солиста, никогда толком не прислушивавшегося к ее игре в их ансамбле. Этот вид исполнительства — игра в ансамбле — был ему предельно чужд. Перед секундой всегда — прима, секунда всегда — диссонанс (особенно — резкая для чьего-то уха, привыкшего к классическим гармоническим оборотам, секунда малая; а в их ансамбле — как раз малая, м.2). «Ёжик голодный по лесу идет, цветов не собирает, песен не поет» — так на двух нотках учили ее в детстве отличать секунду малую, звучащую резко-узко-больно, от большой — более широкой и «коммуникабельной» по отношению к ближайшему благозвучию терций и других консонансов: с большой секундой (б.2) ассоциировался «сытый ежик», как раз цветы собирающий и песенки поющий… Но ей всегда больше всего нравились септимы да тритоны, запрещаемые в дикие времена церковкой как «бесовские», и аккорды с расщепленными терциями, а еще — параллельные квинты. Много позже ЦМШ, уже в консе, она долго спорила с профессором по композиции; впрочем, своей «техники» изобрести ей так и не удалось: она просто была немного талантлива (нет ничего ужасней) и легка на подъем, а он…
Пальцы, одинаково легко выигрывающие как всевозможные трели в пьесах французских клавесинистов, так и откупоривающие не- и дорогие бутылки или трясущие ее за плечи, — теребили пуговицу рубашки под бабочкой. «Ерунда, из зала не видно», — он нагнулся и поднял пуговицу.
Курили, смеялись, говорили о Стравинском: она как раз поигрывала его «Пять пальцев» — Восемь легчайших пьес на пяти нотах.
«Ну, мне пора», — перед третьим звонком ушел.
Она сидела в четвертом ряду. Ломило виски, горели щеки, а пульс…
Тчк: если бы Бунин, героиня непременно покончила бы с собой, а герой застрелился (возможны варианты).
Однако не Бунин. Однако хотя пианист и продолжает «обыгрываться», девочка наша все равно погибает: от той самой пресловутой тоски, существовавшей всегда — до и после «Темных аллей». Однако качественный состав тоски не изменился, несмотря на прокрустово ложе требований эпохи к человеку — «холодному термоядерному реактору, излучающему и поглощающему лептонную плазму», прочитала она где-то.
Под подушкой у нее лежала «Москва-Петушки», много лет назад облитая пивом. На 93-й странице было подчеркнуто: «Все пили, запрокинув голову, как пианисты».
«Она всегда улыбалась, споткнувшись об это», — подумал он и, закусив губу, посмотрел за окно артистической: там, на улице, сам не зная куда, шел да шел себе никчемный летний дождь.
ЛЁРА
Записки на туалетной бумаге
Я рос счастливым, здоровым ребенком…
Б. Б. Н., «Лолита»
ЛёРА… Солнце моего бога.
Нет, кончик языка не совершает, как писал классик, пути «в три шажка вниз по нёбу»: ведь у тебя два шажка, Лë-РА, хотя ты и была Лë, просто Лë — «грех мой, душа моя».[1] Но на нимфетку не тянешь, богомерзкая Лë, отвратительнейшая де.[2] Я устал от тебя смертельно: последнее время ужасал уже один твой вид, а дотронуться, а коснуться твоих щек или ушек и подавно оказывалось невмоготу.
Лë-РА: непонятная, непостижимая, ненасытная. Же?.. Де?.. Иногда ты напоминала заблудившегося в подвальных лабиринтах подростка, запертого там высокоморальными ро[3] «для вразумления»: из лучших, разумеется, побуждений. Но сколько бы я ни сажал тебя в клетки, ты всегда удирала. Нагло тряхнув пепельно-серыми…[4] (о, последнее время я их ненавидел. Как и твою серую юбку, омерзительно узкую. Как и… да что говорить! Твоя идиотичная, болезненная любовь к пепельным оттенкам, приводившая тебя, Лë, в серый восторг, меня бесила… Но сама ты серостью, увы, не была, увы).
Увы?!.. Не была?!..
Сейчас-то кажется, будто время от времени — периодами — я действительно тебя ненавидел: ты, Лë, была ведь немного «того» и сама это понимала.[5] Однако признание уродом собственного уродства — чудо, и я, конечно, терялся. Мне часто оказывалось слишком тяжело в тебя, так скажем, «въехать». «Врубиться», если использовать их язык… Да, именно так: «въехать», «врубиться», потому как понять[6] то, что ты вытворяла, мой мозг отказывался. Черт, черт, черт!.. Когда я начинал говорить, ты, Лë, надевала любимую масочку, невинно-дерзкую такую, и шелестела:[7] «Слётов, уймись, а?» Да видела ли ты хоть что-нибудь за проклятыми красками? Серые твои одеяния всегда были заляпаны; от серых волос всегда пахло серым[8] (да-да, именно так), а из кармана всегда торчали — зачем? может мне объяснить кто-нибудь, нет? — куски чертовой серой бумаги!