Александр Александрович Локшин
Птичий человек и другие рассказы
Писать предисловие к книжке рассказов Локшина — сложная для меня задача. Во-первых, потому, что я знаю автора не один десяток лет, а во-вторых, рассказы до того короткие, что желательно уложиться в несколько строчек, иначе оно (предисловие) сразу «перевесит»…
Автором создан, на мой взгляд, оригинальный жанр: я назвала бы его «характеристические (мгновенные) зарисовки». Это короткие отрывки, лаконично и концентрированно изложенные — в одном, сразу узнаваемом стиле. Как сказал бы поэт: "Он (автор) нашёл свою Ноту". Или: "Имеет свой Голос". Так как я не литературовед, то аналогов не искала, но они сами нашлись: Сологуб, Набоков, Зощенко… Ещё мне спонтанно приходит на ум "Голубь" Патрика Зюскинда. Очень свой юмор, от которого вовсе даже не весело. Герой — который и не герой совсем, а скорее антигерой. Пожалуй, можно добавить, что продолжена гоголевская тема "маленького человека". И еще: сюжет многих рассказов как бы балансирует на очень тонкой грани между действительностью и сном.
Рассказ "Вечерняя музыка" был впервые опубликован в электронной версии журнала «Этажи» (2015, № 1), а почти все остальные рассказы — в "Мастерской" Евг. Берковича в 2015–2016 гг.
Думаю, оценку в предисловии давать неуместно. Книжка — вот она у вас в руках. Вперёд!
Елена Кушнерова Баден-Баден 14 января 2016
История эта, в отличие от того, что пишут многие, — чистая правда, и ничего в ней не придумано. Другой бы, может, на моем месте наворотил с три короба, нафантазировал бы то, чего не было. А я, вот, с детства врать не приучен.
А дело было так. Собрался мой начальник меня уволить, чем-то я ему не угодил — уже не помню. Чтобы перестал я быть высоконаучным специалист-инженером, а стал обыкновенным пришибленным неудачником, что вы и наблюдаете…
И вот, незадолго до всех событий, решил я как-то пройтись по парку, недалеко от дома, чтобы в мыслях прояснилось — как жить дальше и к чему стремиться.
Иду я и вижу — в траве сидит птенчик неизвестной мне породы и пищит, и никто не прилетает его кормить и никакая птица не обращает на него внимания. Короче, походил я вокруг, да и забрал его к себе.
И дал я ему имя Птичий Человек (а короче — просто Птичий), и он, несмотря на свою маленькую головку, тут же свое имя выучил. Вытяну я свой указательный палец, позову его — Птичий, Птичий! — он тут же выбегает из-под дивана и вскакивает обеими своими когтистыми ручками на мой палец. Еще ходил я с ним гулять: я иду — а он у меня на пальце сидит; прохожие удивляются, интересуются, как такое может быть.
Но кормить его — это было, конечно, мучение. Ничего, кроме червей, не ел. И приходилось мне бегать как сумасшедшему, копать ему червей в том самом парке, где я его нашел. Тонких червей он сразу заглатывал, а толстые иногда обратно из клюва вылезали.
А хранил я накопанных червей в целлофановом пакете, в холодильнике. Как-то раз, помню, плохо завязал пакет, и черви по всему холодильнику разбежались.
Никому про этих червей я, конечно, не говорил — а то засмеют еще: нашел чем заниматься!
И тут как раз подошла моя очередь на работе отчитываться, что я полезного и высоконаучного за много лет сделал. Ну, отчитался я не хуже, чем другие. Чертежи, графики — все как положено.
А начальник мой слушал, слушал — только кривился. И потом говорит (а был он большой мастер по части образных выражений для распекания мелких людишек вроде меня):
— Это же никому не нужно, чем вы занимаетесь! Вам бы только червей разводить!
Я и не понял сразу, что он про моих червей ничего не знает и только так, для красного словца их помянул. Я, конечно, удивился, но взял себя в руки и говорю спокойно:
— Да, я развожу червей. Но это не мешает моей основной работе. Я делаю это в свободное от научной работы время.
Тут уже он не понимает ситуации — что я ему чистую правду сказал.
— Как вы смеете говорит. — я старый человек и не позволю себя передразнивать!
(А сам хватается за сердце.)
Вот так я и перестал быть высоконаучным специалист-инженером. И все это чистая правда, не сомневайтесь.
А Птичий Человек в тот же вечер от меня улетел. Не зря, значит, я его учил понемножечку летать. А еще говорят, чтобы чему-нибудь стоящему научить, нужно самому это уметь…
Москва, июнь, 2010
Я уже говорил — есть у меня такой старинный приятель, Тимофей. Вот, пошли мы с ним как-то в забегаловку, которая на углу. Взяли бутылку красного, ну я и говорю:
— Тимофей, вот ты музыкальную школу, начальную, не закончил… Из института, с третьего курса, тоже тебя выгнали. А вроде — ты неглупый мужик. Отчего так?
Он говорит:
— Да, жизнь у меня, действительно, не сложилась. Но только я в этом не виноват. Просто меня отец слишком сильно любил…
Я говорю:
— Я начинаю тебе завидовать, Тимофей…
Он говорит:
— Чему тут завидовать? Если я, допустим, в детстве чего натворю — он меня только хвалил, не ругал никогда. Разве так можно? Вот и не вышло из меня ничего…
Я говорю:
— Как это ничего? Ты холодильный мастер, Тимофей!
Он говорит:
— Да брось ты. А потом, как повзрослел я, из Холодильного института ушел, недоучился. Отец, конечно, расстраивался. Но все равно меня очень любил. Потом умер…
Тут помолчали мы, выпили, и он снова говорит:
— Вот, значит, так… Потом прошел год, и должен был я как-то к друзьям идти, на новоселье. А вместо подарка купил котенка Барсика за рубль и принес. И почему-то этот Барсик ко мне очень привязался. Вот я приду к тем друзьям, сяду на диван, он тут же прибегает мне голову облизывать. Иногда от радости на полу кувыркался — что, мол, рад он, что я пришел, не забываю его. Хозяева тоже сильно удивлялись. Потом его собака загрызла. И все меня мысль мучила, что этот кот не такой, как другие…
Я говорю:
— Что-то я не понимаю, причем тут этот Барсик. Что ты этим хочешь сказать, Тимофей?
Он отвечает:
— Не догадался еще? Я тоже не сразу догадался, все поверить не мог. Потом только до меня дошло, что это отец возвращался на меня посмотреть, как я тут. Так что видеться-то мы виделись, но по-человечески не поговорили…
Я говорю:
— Ты уж извини, Тимофей, но поверить во все это я никак не могу.
А он говорит:
— Дело твое, Семен. Только ты человек благополучный, семейный, к тебе оттуда никто возвращаться не станет.
Я, конечно, обиделся, но виду не подал.
Тут мы встали, я расплатился за нас обоих, и мы ушли.
Москва, июль, 2010
Кошка умирала в течение полутора месяцев. От рака. Но все равно она продолжала любить Феликса и выполнять свои обязанности хозяйки дома. Встречать Феликса после работы и греть ему лысину, например. Феликс все время поражался ее нравственной силе: даже в последнюю неделю, когда она была в полушаге от смерти, она заботилась не о себе. Феликс чувствовал ее превосходство и ничего не мог с этим поделать.
Потом, когда кошка умерла, Феликс понял, какой опоры лишился.
Неудачливый композитор, он любил импровизировать на рояле, и кошка всегда внимательно слушала его, подавая советы. Если он начинал «забалтывать» тему, кошка вежливо спрыгивала со стула и уходила. А когда Феликс бывал в ударе (такое с ним время от времени случалось), она обнимала его ноги своими лапами…
Каждый раз это был такой диалог — Феликс не столько сочинял, сколько рассказывал кошке о том, о сем. В том, что она все понимает, сомнений у него не было.
Когда кошка умерла, Феликса посетило странное чувство: высокоразвитое существо, полное любви и ума, бесследно исчезло, как будто ничего не было. Как будто маленький водоворот поглотил нечто незначительное, и тишь да тишь кругом…
* * *
Кошка вскочила на подоконник, а потом, с высоты второго этажа, спрыгнула в сад и побежала. Феликс, как был, в тапочках на босу ногу, скатился по лестнице и бросился за ней. Не то, чтобы он всерьез боялся, что с ней может что-то случиться или она куда-то там денется. Он бежал, не раздумывая, глядя как она несется по высокой траве, подсушенной солнцем, и подпрыгивает, заигрывая с небольшими белыми бабочками. Одышка совсем не беспокоила его, не то, что раньше; внезапно Феликс ощутил, что его настигло никогда не испытанное ранее счастье… И одновременно с этим — какая-то дикая, невыносимая грусть. «Странно, — подумал Феликс, — какое-то несчастное счастье. Так не бывает!» Он сделал еще несколько шагов и, зацепившись за корягу, неловко упал лицом в траву…
* * *
Дверь скрипнула, но никто даже не пошевелился. Доктор и Марья Иванна боком вошли в палату. Они подошли к крайней койке и сразу уставились не на неподвижное грузное тело, опутанное разноцветными проводами, а на экран задвинутого в угол прибора.