Лев Куклин
ИВАН-ЧАЙ
Рассказ
Всю ночь сквозь светлый летний сон меня неотвязно тревожил слабый запах осенних яблок.
«Яблоки в июле? – дремотно допытывалось мерцающее сознание. – Откуда яблоки?»
И только утром я понял, откуда, – из охапистого растрепанного букета полевых цветов, поставленных женой в большом обливном кувшине на подоконнике: с солнечной стороны вяло свешивались потемневшие гроздья кипрея.
Почти никогда в народе не встречалось его красивое книжное название: везде его зовут попросту иван-чаем. А в моем детстве, на архангелогородчине, где, случалось – за одну ночь возле северных рубленых изб вдруг возникал трепетавший полотняными крыльями и бренчавший монистами шумливый табор, – его, видимо, за неожиданную броскость называли: «цыганский чай». И действительно – странный это цветок, невесть откуда, словно бы из щедрых тропических зарослей занесенный в наше скромное и низкорослое северное разнотравье. И селится он не там, где, казалось бы, в первую очередь положено расцветать ярким цветам – не в ухоженных садах, не на тучных заливных луговинах. Нет, буйные его заросли занимают солнечные стороны старых песчаных карьеров и отвалы заброшенных горных выработок, растет он вдоль давно не ремонтированных откосов и насыпей железных и шоссейных дорог, ухитряется расти даже в трещинах гранитных массивов, заполненных не землей даже, а тонкой ветровой пылью, где, кажется, – и уцепиться-то не за что… И еще: обступает иван-чай грустные фундаменты сгоревших или брошенных хозяевами усадеб. Словно сама печальница-Природа, сострадающая опустевшим и оглохшим без человеческого говора сельбищам, специально рассаживает его на пустырях и пепелищах былой жизни, чтоб как-то прикрыть, оживить, украсить их.
Да, не терпит природа запустения…
Множество раз в своей жизни я разглядывал этот цветок и удивлялся: сколько понаписано стихов и песен о сирени и черемухе, розах и ландышах, васильках и колокольчиках! А ведь и иван-чай заслуживает самого пристального внимания!
Странное, непонятное, все-таки, это растение: цветок, который седеет. Седеет в своей старости, подобно человеку…
Гордый, упругий его стебель, крепкий и гибкий, как хороший ивовый хлыст, частенько вздымается выше роста доброго человека, быстро вымахивая порой на двухметровую высоту. Стремительно взбегают по красному деревянистому стеблю узкие, тоже похожие на ивовые, листья с одной жилкой посредине и кончаются они близко к вершине, чтобы уступить место удивительной, роскошной кисти, которой, словно драгоценным султаном, могла бы в лучах прожекторов гордиться любая сказочно-красивая цирковая лошадь…
Да и султан-то этот состоит не из мелких цветочков-козявочек, нет. Кисть начинается снизу крупными четырехлепестковыми цветами, сочетающими в себе все переходы розового и голубого, – неуловимые глазом оттенки, которым нет названия, – темнее, чем сирень, но бледнее, чем шиповник.
И каждый такой цветок достоин по размеру и форме того, чтобы на лугу в пору полного июньского разноцветья качаться на отдельном стебле!
Но – короток век этого соцветья: на глазах сгорает оно, служа как бы живой иллюстрацией, растущей диаграммой нашей быстротекущей жизни.
Вот на самой-самой тонюсенькой верхушке гигантского стебля едва розовеют с одного бочка крохотные слабоворсистые нераспустившиеся бубенчики-бутоны, чуть ниже – в полной зрелости расправляют тычинки пахучие цветы, которые на глазах опадают, осыпают нежные, словно крылья ночных бабочек, лепестки, ниже – они дают жизнь длинным стручкам, а еще ниже – и коробочки-стручки раскрылись, выбросили серебристые нити-пушинки, окутался цветок поздней осенней сединой…
На одной стебле – вроде бы все времена жизни сразу: тут тебе детство, юность, зрелость и глубокая старость, и все это наглядно, и все это спрессовано не в семьдесят положенных наших людских лет, а в какие-нибудь полтора-два месяца…
Напрасное это желание: букет из цветов иван-чая. Поставленный в воду, оторванный от скудной родной почвы, вянет он быстро, через несколько часов, и чем больше вянет – тем пахнет сильней. На закате солнца обвиснут стебли, поникнут гроздья, потемнеют, сморщатся лепестки. И повеет стойким ароматов кипрейного меда – словно бы осенние яблоки пахнут, разрезанные на четыре дольки для сушки…
Не знаю, как у людей курящих: мне все кажется, что грубый никотиновый привкус отравляет им все разнообразие земных ароматов, но для меня запах имеет властную, ни с чем не сравнимую привлекательность.
Колючий зеленый запах первой елки… Йодистый привкус водорослей при первом потрясении от встречи с морем… Запах кожи первого школьного портфеля и тончайший оттенок ландышевой горечи у той девушки, которую я впервые ждал на свидание…
О-о-о! Если есть прославленные книгохранилища, то в моей… не знаю, как это назвать поточнее… но видимо, все же, памяти, в особых ее уголках – хранится редчайшая коллекция, богатейшая библиотека запахов…
И этот запах – почти неуловимый, но упорный запах от привядших лиловых цветов напомнил мне простую историю одной любви, свидетелем которой я когда-то был…
В нашей небольшой геологоразведочной партии, в которой я работал геологом, появилась новая повариха по имени Катя, – тихая, даже пожалуй, робкая блондинка лет восемнадцати, напоминавшая повадками добрую и суетливую белую мышку.
При постоянных кочевьях и неустроенном быте в наших партиях женатые пары – редкость и накормить вечно голодную ораву холостых буровиков и поисковых рабочих было делом не простым.
Катя оказалась поварихой расторопной и не ленивой, как это нередко случалось раньше. Она умела состряпать из наших нехитрых казенных продуктов вполне сносное варево, сделать кисель из порошка, а то и затеять превосходный квас из остатков черного хлеба. Ну, а если перепадала в партии добытая разбойным способом лосятина, – то котлеты, которые Катя нажаривала на два десятка мужиков, – просто дыбом стояли на огромной «семейной» неподъемной сковороде!
Ее скоро полюбили все и относились по-хорошему, с легким оттенком покровительства, как к общей дочери.
Но тут на ее коротеньком жизненном пути появился Васька Анциферов.
Да… В геологоразведку, да еще в партию, которая постоянно находится на отшибе, редко удается набрать рабочих по выбору. Отдел кадров посылает сюда, как правило, народ с бору по сосенке, по принципу – возьми, боже, что нам не гоже… На вид Васька был, как говорится, парень что надо: высокий, ладный, розовощекий, с вьющейся шевелюрой цвета спелого хлебного поля. Волосы он носил длинные, зачесанными назад, они у него топорщились, и от этого казалось, что у него на голове укреплен небольшой снопик пшеничной соломы…
Работник, честно признаю, был он не плохой и толковый, если бы не отличался угрюмой периодичностью в запоях. Обычно он срывался два-три раза за полевой сезон, как правило, после получения хороших денег и тогда исчезал из партии на неделю или дней на десять. Уезжал с чемоданчиком, где лежала пара нарядных модных рубашек, легкие туфли, в праздничном костюме. Чаще всего он уезжал в Мурманск, где некогда работал в траловом флоте, был старым «бичом» и поэтому считал себя вправе по-свойски «гудеть» с рыбаками. А мог и проще – сесть в вагон-ресторан поезда линии Север–Юг. Результат был один: он приползал обратно синий, опухший, в тельняшке с чужого плеча, в ватнике, пожертвованном каким-нибудь сердобольным попутчиком, в опорках или драных резиновых сапогах на босу ногу… Два дня он беспробудно спал, с головой зашнуровавшись в спальный мешок, а потом снова начинал вкалывать на буровой. Ничего поделать с этим я не мог: в разгар сезона кадров все равно постоянно не хватало.
Ну, а по своей душевной сути…
Бывают, знаете, почти в каждом производственном коллективе такие самовлюблённые типчики, громогласные остряки, берущие не столько юмором, сколько глоткой, способной по мощности перекрыть любой динамик…
Василий наш тоже любил быть в центре общего внимания, но это был отнюдь не Василий Теркин. Нет, он представлял собой довольно распространенную разновидность… как бы это помягче выразиться… сексуального балагура, что ли.
– А… Этих женщин я, как добрый бугай колхозных своих телок, вдоль и поперек знаю… – смачно разглагольствовал он в кругу почтительно внимавшей ему желторотой молодежи. – Сколько я на своем веку девок перепортил да баб перегрёб, – это отсюда до Москвы раком ставить – не переставить…
А во взрослой и не слишком-то доверчивой на такие темы мужской компании почти все его «серьезные» по сюжету байки обычно начинались так:
– Слезаю это я, значит, с бабы…
И вот такой, прости господи, кадр, такой неотразимый, по глубокому его собственному убеждению, хахаль, чуть ли не с самого первого дня стал преследовать Катю своими ухаживаниями.