Уилл Серф
Дориан: имитация
И с благодарностями — Джеку Эмери и Джоан Бейкуэлл
В использовании слова личность для обозначения человеческого существа, как это делается во всех европейских языках, присутствует подсознательная уместность: личность означает, на деле, актерскую личину, и верно то, что никто не показывает себя таким, каков он есть; все мы носим маски и каждый играет роль.
Шопенгауэр
Попав в дом Генри и Виктории Уоттон в Челси, уже невозможно было понять, день ли сейчас стоит или ночь. В доме присутствовала не только эта коренная неясность, — неразличимыми становились и сами времена года. Это ли ныне столетие или то? Эта ли юбка на ней или тот костюм? Этот ли он принял наркотик или тот бокал вина? Отдает ли он предпочтение этой манде или той заднице?
Подобные сочетания стилей, манер, мыслей и отверстий выстраивались и в пыльных апартаментах Уоттонов, и в яркости их замаранных ватерклозетов, как если бы артефакты, идеи, даже души были всего только знаками, нанесенными на колеса игорного автомата Жизни. Дерни за ручку и вот они: три кинжала, три банана, три значка фунта. Уоттонами триада чего бы то ни было оплачивалась щедро — в монете злосчастья.
Но такова удивительная перекличка года, в который начинается наш рассказ, 1981-го, с годом, когда был построен дом, 1881-м, и таково странное сходство характера этих времен — правительство, регрессивное и прогрессивное одновременно, монархия, погрязшая в своем незапамятном кризисе наследования, экономический спад, сразу и жестокий, и резкий, — что незаинтересованному наблюдателю можно было бы и простить склонность усматривать больше вечного значения в веерном окне и стенной панели, в полосатых обоях и позолоченной раме зеркала, в копии бюста Антиноя и совершенно разжиженном Тернере, чем в фигурах людей, стоявших в падавшем на ковровую дорожку пропитанном пылью луче света.
Людей высшего общества — это, по крайности, было ясно. Каждый отозвался бы так о Генри Уоттоне, увидев одну лишь его надменность, высокомерное, презрительное лицо, глядевшее куда-то за свое отражение в зеркале как бы в поисках собеседника более интересного. Кого-нибудь без этих рыжих, вьющихся волос, без глаз, похожих на пуговицы, срезанные с костюма похоронщика и пришитые к восково-бледному пятну. Существуют люди, для которых все существование укладывается в первый час многообещающего коктейля, и Генри Уоттон был одним из них.
Если же требовались дальнейшие подтверждения, их доставляла его одежда: Уоттон был запеленут в высшее качество. Брюки безупречно скроенной, в крупную клетку, тройки чуть отвисали на коленях; манжеты льняной, некогда белой, но уже пожелтевшей сорочки слегка обмахрились; красный шелковый галстук был завязан небрежно. Правда, видна была только часть его облачения, узкая полоса, идущая от узловатого адамова яблока до ободранных кожаных туфель. (Английский джентльмен никогда не начищает туфли до блеска, то же, впрочем, относится и к любому ленивому ублюдку.) Весь прочий наряд укрывало доходящее до пят черное пальто «Кромби»: покров, также пошитый с совершенным мастерством, — если, конечно, вам по душе пальто с полами слишком широкими и откровенно бесполое.
За спиной Уоттона стояла женщина-пугало, черные волосы разлетались в стороны от широкого лба, тонувшего во впадинке между лопатками мужа. Тот разбирал почту, состоявшую большей частью из картонных карточек с приглашениями — одни были надписаны от руки, другие награвированы. Уоттон пристукнул их стопкой по возвышавшемуся перед ним подобию аналоя, стиснув карточки неутешительно мясистыми, лопатовидными пальцами, а следом разделил стопку на две половинки и вдвинул одну в другую, точно тасуя колоду карт. Его жена, леди Виктория, посапывала в спину мужа. Костлявые руки ее, схожие с ожившими трубочными ершиками, извивались в спертом воздухе. Уоттон уложил приглашения между переполненных пепельниц, пустых бутылок, запятнанных винных бокалов, раздавленных и смятых кусочков того и сего. По полу у их ног гуляли на лихорадочном сквозняке перекати-поле пыли.
Стоит отметить в этом месте рассказа точный характер далеко не изысканного жилища Уоттонов. Прошу вас, не надо впадать в заблуждение, полагая, будто дом их был грязен, загажен. Как любая супружеская обитель, он знал быстрые смены порядка и беспорядка, просто, по меркам любого человека, беспорядок выходил в нем за всякие рамки. Пепельницы здесь были огромны, точно геологические раскопы. Окурки сигарет и сигар зарывались в конусы пепла, подобно жертвам вулканического извержения. Что до пустых бутылок, те были столь многочисленны, что ряды их образовали своего рода анти-бар, предлагающий превосходный подбор опивков, осадков и спиртуозных паров. Полчище же стаканов, составлявших им компанию, выстроились в беспорядке, внушавшем мысль, что отсюда совсем недавно удалилось изрядное число людей, — а между тем, в дом уже несколько дней ни единый гость не заглядывал.
Леди Виктория, друзья и родные которой знали ее под прозвищем «Нетопырка», так и осталась в наряде, предназначавшемся для приема давным-давно разошедшихся гостей, — юбочка на ней была студенческая, вся в девичьих лентах из мятого темно-синего велюра. Волосы пребывали в беспорядке да и сама она тоже. Леди Виктория покачивалась, руки ее змеились, она была столь неоспоримо аристократична, что ей позволялось практически все — разве что не описаться — все прочее оставалось вполне допустимым.
Собственно говоря, могла и описаться тоже, никто бы ее не укорил. Отец ее, герцог Такой или Этакий, был фатоватым бандитом, бессмысленным маленьким хлыщом, который оказывал детям своим честь, обрушивая на них избытки раздражения. У него имелось так много всего, что всегда находилось чем поделиться. Когда малышка Виктория, которой было в ту пору месяца три или четыре, впервые попалась ему на глаза (их светлость провели предыдущий год — после того, как покрыли герцогиню в загоне, где у них содержались редкой породы козлы, — за игорными столами Биаррица и обеденными Кейтнесса), он, увидев ее огромные глаза, треугольное личико и изысканно крупные уши, воскликнул: «Нетопырь!». Естественно, она обожала его, выражая свое чувство и в ультразвуковом, и в скрипучем диапазонах. То, как тело ее и разум пытались приладиться к миру, то, как она изгибалась, извивалась и скалилась, — все было следствием того, что он отверг ее. Леди Виктория сама задержала свое развитие, чтобы выжить в странном поле пренебрежения герцога.
— Как много длинных… — пропищала она теперь. То были первые слова, с какими она обратилась к мужу за последние несколько часов. Не то чтобы супруги проспали их — вовсе нет. В своих раздельных частях дома — он внизу, она наверху — супруги проводили часы темноты, затаившись каждый на свой манер, почитая молчание замещением отдыха.
— Шлют их квадратными футами.
Голос его был холоден и глубок — грязноватый бассейн кромешного презрения.
— Мы почти никуда не выходим… теперь… Во всяком случае, вместе.
Впрочем, придирчивость в ее тоне отсутствовала; леди Виктория любила Генри всей душой и любила себя за то, что любит его. Так ей удавалось проникаться симпатией к ним обоим.
Муж тоже питал к ней чувства. Он положил карточки и рука его сначала поднялась к глазу, чтобы удалить какую-то слишком высоко занесшуюся пыль, потом опустилась к спине жены, туда, где одна из лент завязла за пояском колготок. Выпростав ее и расправив, он повернулся к ней.
— Ну их в жопу, еще и ходи к ним, — главное, чтобы они продолжали слать нам приглашения.
Он легонько поцеловал жену в каждое из век, затем, разомкнув объятия, огляделся, словно отыскивая кейс, или газету, или другой какой-нибудь символ будничной праведности, но, не найдя ни единого, остановился на бутылке, в которой еще оставалось на пару дюймов виски, и, сунув круглый сосуд под мышку, повернулся, чтобы уйти.
— Приятного дня, дорогой… — пролепетала, замирая, леди Виктория. Она всегда замирала.
— Ага, мать его, хоть какого бы — тебе тоже. — Супруги поцеловались еще раз, на этот раз в губы, без всякой, впрочем, эротичности. Он распахнул входную дверь и сошел по ступенькам крыльца на улицу, сминая карман пальто, дабы удостовериться, там ли ключи от машины.
Для Уоттонов это время могло быть началом дня, однако снаружи утро уже миновало. Стоял полдень, полдень позднего июня. Улица, хоть она и купалась в солнечном свете, никакой свежестью не веяла, нет, ее уже пропекло до режущего глаз одноцветия. Ибо то был невозможно поздний июнь — с цветением и плодовых деревьев, и просто цветов. Вдоль вереницы однообразных серовато-белых, четырехэтажных домов клонились под своей счастливой обузой вишни и яблони, подобные тонким невестам в вуалях, осыпанных конфетти. В заоконных ящиках, в переполненных палисадничках зацветали тысячи стеблей: тюльпаны, магнолии, орхидеи пустынь, подснежники, нарциссы, бигнонии. То было истинное восстание зелени против обступившего ее города и над всем этим висли, подобьем кровавой дымки над древним полем битвы, споры.