Джону и Беверли,
а также светлой памяти Креона Кореа, для нас оставшегося «Эджели»
Порой, когда я лежу в твоих объятьях, ты спрашиваешь, в какое время я бы хотела жить. И я отвечаю: в Париже, в те дни, когда умерла Колетт…[1] Париж, третье августа 1954 года. Чуть погодя состоятся пышные похороны, ее могилу укроет тысяча лилий, и я хочу быть там, чтобы бульваром с мокрыми липами пройти к Пале-Рояль и постоять под окнами ее апартаментов на втором этаже. Сердце мое полнится историями о людях, подобных ей. Она говорила, что как писатель обладает лишь одним достоинством — сомнением в себе. (Говорят, за пару дней до ее смерти Жан Жене[2] ее навестил, однако ничего не украл. Ах, учтивость великого вора…)
«Искусство дано нам для того, чтобы мы не погибли от правды» — сказал Ницше. Безжалостная правда случая нескончаема, история Купа и жизненные мытарства моей сестры для меня бесконечны. Каждый раз, когда глубокой ночью вдруг зазвонит телефон, я хватаю трубку и жду, что сейчас услышу голос Купа или тяжелый вздох, после которого объявится Клэр.
Ибо я отняла у них ту, что некогда была мной и жила с ними. Тогда меня звали Анна.
Часть первая
Анна, Клэр и Куп
Перед дедовой хижиной на высоком взгорке, что смотрит на склон в зарослях конского каштана, укутанная в толстое одеяло Клэр садится в седло. Накануне вечером она растопила очаг и заночевала в хибарке, которую давным-давно выстроил наш предок, отшельником поселившийся в здешних краях. Самостоятельный холостяк, дед завладел всей окрестной землей, что открывалась его взору. В сорок он вяло женился и произвел на свет одного сына, которому оставил ферму у дороги на Петалуму.
Клэр медленно едет по гряде над двумя долинами, затянутыми утренним туманом. Слева от нее побережье. Справа — путь к городкам в дельте Сакраменто, таким как Рио-Виста, оставшимся после золотой лихорадки.
Сквозь белое марево Клэр направляет коня вдоль толпящихся деревьев. Последние двадцать минут она чувствует запах гари и на окраине Глен-Эллена видит объятый пламенем городской бар — поджигатель из местных запалил его спозаранку, когда он наверняка пустовал. Не спешиваясь, Клэр издали наблюдает. Конь Вояка редко позволяет оседлать себя дважды, его можно одурачить лишь раз в день. Наездница и животное не вполне доверяют друг другу, хотя конь — ближайший приятель моей сестры. На какие только ухищрения она не идет, чтобы он не дыбился и не взбрыкивал. Клэр возит с собой полиэтиленовые пакеты с водой, которые шмякает о шею коня, и тот ненадолго успокаивается, полагая, что истекает кровью. В седле Клэр избавляется от хромоты и похожа на кентавра, повелителя вселенной. Когда-нибудь она встретит другого кентавра, с которым обвенчается.
За час бар сгорает дотла. Он всегда был рассадником драк, и даже сейчас на улице возникают стычки — вероятно, во славу знаменательной вехи. Клэр бочком подъезжает к земляничному дереву со склизкой коралловой корой, съедает пару ягод и, минуя пожарище, направляется в городок. С громоподобным грохотом обрушиваются последние балки, и она понукает лошадь прочь от этого шума.
На пути домой Клэр проезжает виноградники, где доисторического вида вентиляторы гонят теплый воздух, не давая лозе замерзнуть. Десять лет назад, в пору ее юности, тепло создавали дымовые горшки, тлевшие всю ночь.
Обычно по утрам мы входим в темную кухню, где каждый молча отрезает себе толстый ломоть сыра. Отец выпивает чашку красного вина. Затем мы идем в коровник. Куп уже там — граблями ворошит грязную солому, и мы приступаем к дойке, уткнувшись головами в коровьи бока. Отец, две его одиннадцатилетние дочки и батрак Куп, который чуть старше нас. Еще никто не проронил ни слова, слышны лишь звяканье бадей и скрип ворот.
В ту пору Куп басовито бубнил себе под нос, точно сомневаясь в словах. Вообще-то он растолковывал себе все, что видит: свет в коровнике, куда приспособить очередную жердь, какую курицу отловить и зажать под мышкой. Мы с Клэр прислушивались. Тогда Куп был душа нараспашку. Мы смекнули, что его неразговорчивость продиктована не желанием отгородиться, но опаской перед словами. Знаток вещественного мира, там он был нашей защитой. Но в мире слов он становился нашим учеником.
Почти все время мы, сестры, были предоставлены сами себе. Отец растил нас один и был слишком занят, чтобы вдаваться во всякие тонкости. Он был доволен, когда мы хлопотали по хозяйству, и легко ярился, если вдруг не мог нас найти. Мы росли без матери, и все наши жалобы и тревоги выслушивал Куп, разрешая нам покривляться, когда чувствовал, что мы к тому расположены. Отец смотрел сквозь Купа. Он готовил из него работника, и только. Но Куп зачитывался книгами о золотых рудниках на северо-востоке Калифорнии и стоянках старателей, которые, всем рискнув, на речной излучине намыли богатство. Конечно, во второй половине двадцатого века он на сотню лет припозднился, однако верил, что в реках, кустовых пустошах и лесистой сьерре еще сохранились залежи золота.
На высокой полке в прихожей я нашла книжицу в белом переплете. «Беседы с калифорнийками: от древности до наших дней». Большинство женщин были неграмотны, и потому архивисты из Беркли пользовались магнитофоном, дабы зафиксировать их жизни и обстановку прошлого. Монография охватывала период с начала девятнадцатого века до современности: от «Рассказа донны Юлалии» до «Рассказа Лидии Мендес». Лидия Мендес — это наша мать. Именно книжка представила нам женщину, умершую в то время, когда мы с Клэр родились. Из нас троих лишь Куп, с малолетства работавший на ферме, видел ее живой. Для нас с Клэр она была слухом, призраком, изредка поминавшимся отцом, незнакомкой, кому в брошюре уделили несколько абзацев, лицом на выцветшей черно-белой фотографии.
Книга передает покорность людей, считавших, что история творится где-то вокруг, но не среди них. «Мы выросли на Центральной равнине, что к северо-востоку от Лос-Анджелеса, где мой отец добывал асфальт. В восемнадцать я вышла замуж, всю ночь мы отплясывали под оркестры, в которых, говорил муж, лучшие в округе скрипачи и гитаристы. На пастбище возле здоровенного валуна соорудили свадебный стол. Тридцать лет назад мой свекор приехал в Сан-Франциско и, говорят, в тот же день сел на пароход до Петалумы, где выстроил этот дом. Когда я сюда перебралась, они держали тысячу несушек. Но муж не хотел на ферме чужих рук, и мы оставили только молочную скотину да еще сажали кукурузу, — кур-то лисы душили, замаешься охранять. В горах водилось всякое зверье — рыси и койоты, меж секвой шныряли гремучие змеи, а раз я видала пуму. Но самая напасть — это чертополох. Вот уж с ним намучились. Соседи никогда толком не прополют, так ихние семена летели к нам.
Неподалеку один фермер держал сотню коз, хороший человек. Бывало, пригонит их на наши поля, чтоб съели чертополох… такие особые козочки, они, знаете, вчистую переваривали семена. Корова так не может. Она сжует чертополох, а семена-то из нее выходят целехонькие. Вот уж душа-человек для тех, кому чертополох не по нраву… Однажды по соседству случилось страшное зверство. Батрак доской насмерть забил семью Куперов. Поначалу никто не знал, кто ж такое сотворил, но ихний мальчонка спрятался в подполе и сколько-то дней там просидел. Четыре годочка ему было, потом он вылез и все рассказал. Мы его к себе взяли, чтоб у нас жил и на ферме работал».
Вот и весь образ матери, какой нам достался. Все другие ее мысли и чувства пребывают в безмолвной дали. Она поведала о случайных событиях, и нам известны лишь ее приязнь к козопасу, мимолетный восторг от танцев и подробности убийства на соседской ферме, после которого Куп оказался в нашем доме. Но ничего о ее радостях, смышлености, сострадании — о том, что, вероятно, было путеводной звездой для нашего отца. Всего лишь две странички о «калифорнио», что двадцати трех лет умерла в родах.
В белой книжице ничего не сказано о странном поступке отца, в хаосе жениной смерти неофициально удочерившего девочку, мать которой тоже умерла в той же больничке; он забрал домой обеих малышек и второго ребенка, получившего имя Клэр, растил как своего собственного. Вот так появились две девочки, Анна и Клэр, родившиеся в одну неделю. Обеих считали его дочками. Вот на какой поступок сподвигла нашего отца кончина Лидии Мендес. У покойной матери второго ребенка не было ни родичей, ни мужа; видимо, это и повлияло на отца. Грубо говоря, лазарет на окраине Санта-Розы задолжал ему жену и был обязан чем-то расплатиться.
Бывало, отец, как всякий родитель, нас приласкает. Но для этого надо было поймать его на ничейной земле между усталостью и дремой, когда он вроде как забывался. Я подлезала к нему на покрытый пледом старый диван и собачонкой сворачивалась в его объятьях, подражая его измученности зноем и тяжкой работой.