Диана Виньковецкая
Америка, Россия и Я
Мысль о написании книги про Америку, вернее себя в ней, появилась в Блаксбурге, в Вирджинии, когда мне после переезда из России удалось остановиться, оглянуться и от ничегонеделанья начать писать письма в покинутое отечество. Письма были моей ниточкой–пуповиной, связывающей меня с оставленным миром. В «этом» я как бы не жила; и повиснув, потерявшись, я днями и ночами писала письма друзьям, родным, знакомым, получая от них нежные отзывы и требовательные запросы описаний. Во мне стали зарождаться писательские амбиции. Когда же отец Александр Мень, с которым я тоже переписывалась, написал: «Дина, Вы никакой не геолог, Вы писатель…», то эти слова послужили вдохновляющим сигналом — я решила оставлять копии своих писем и еще тогда задумала писать эссе об Америке.
Но с тех пор прошел долгий промежуток, который пошёл мне на пользу, — и из рыхлых, произвольных мыслей, записей, писем, набросков, заметок создалось целое представление — «вплоть до книги» о моём первом американском трёхлетнем отрезке пути, который, в действительности, является не только процессом открывания нового, но и процессом узнавания прежнего… узнавания себя в Новом Свете.
Я писала книгу трудно, с удовольствием отдаваясь творческому акту, плакала, смеялась, переживала, познавая себя.
Многим в себе я обязана моему первому мужу Яше Виньковецкому, о котором Юз Алешковский сказал: «Наша цивилизация не готова для таких людей». И «наша цивилизация» его поглотила.
Но я осталась, чтобы Яшина смелая подземная философская серьёзность вознаградилась моей весёлостью в этой жизни, моими стремлениями «освобождать в себе свободу», моими обобщениями узких человеческих впечатлений, моими желаниями орошать насаженные Яшей ростки.
И они вырастают — растет во мне молчаливый, художественный мир, подобный тайным, цветущим садам, на прогулку по террасам чувств которого я вас приглашаю, заманиваю, увлекаю, — побудьте со мной.
И раз уже всё переворачивается вверх ногами, и женщины пробираются в гиды, забираясь в такие опасные области, захватив с собой лук и стрелы, то всякое может случиться.
И продираясь, карабкаясь, блуждая в дебрях чувств, желаний, действий, интуиций, ощущений, познаний, оценок — время от времени, переведя дух, быть может и вы прошепчете сами себе, как я, улыбаясь, слова великого Мастера: " Эта (маленькая) собачонка, мне кажется, уже слишком… чтобы её не высекли!»
Диана Виньковецкая.
Застегните ремни! Не курите! Не вставайте! Не хохочите! Сидите тихо! Не шевелитесь! Замрите! Мы приземляемся в городе Нью–Йорке! — объявила стюардесса. — На другой стороне океана мы делаем посадку в аэропорту «Кеннеди». Погода в Нью — Йорке… дождливая.
— Ура! Нью–Йорк! Ура! Нью–Йорк! — Внезапно и неожиданно закричал наш младший четырёхлетний сын Данилка, так радостно откликнувшись на понятное слово «Нью–Йорк». Захлопал в ладоши, отклонившись немного, щёлкнул привязным ремнём, вскочил и, не переставая восклицать: «Ура! Нью–Йорк! Мама, посмотри, Нью–Йорк!», поскакал, перепрыгивая с одной ноги на другую, по узкому проходу к впереди сидящим пристёгнутым пассажирам, повторяя:
— Нью–Йорк! Нью–Йорк! Ура!
Никто не откликался. Ни сзади, ни спереди никто не отвечал. Никто не хлопал, не подпрыгивал и буйно не скакал. Даже наш старший десятилетний Илья молчал и не отвечал на братское обращение. Будто никто не спешил расхватывать привезённый багаж?! Будто никто не торопился отстегнуть свои привязные ремни? Все замерли.
Может, все хотят лететь дальше?
Один Даничка веселился, прыгал и скакал, оттеняя всеобщее безмолвие, висящее в воздухе. Он был единственный «бесплатный пассажир» в самолёте «Москва–Нью–Йорк.» У других приземлившихся происходило на окраинах души то, что может происходить у покинувших родину, друзей, родных, города, занятия, любимых. Каждому предстояло встретиться с тем, за что заплачено.
Самолёт давно уже стоит с выключенным мотором, опущенными крыльями, набитый окаменевшими, бессловесными, неподвижными, не шевелящимися пассажирами. Всеобщее безмолвие так странно встретившихся людей сливается в единящую тишину, в торжественно грустный момент, в точку, которую каждый из приехавших унесёт с собой под сердцем навсегда, выходя на движущийся незнакомый асфальт. Самые отпетые смельчаки притихают, вступая на эту мелькающую, крутящуюся, колеблющуюся, дрожащую, неведомую полосу.
Каждый ожидает своей встречи — кто с кем, кто с чем, каждый со своим… Хорошо бы, чтобы встретили с зонтиком, потому как в Нью–Йорке идёт дождь.
— Свобода! Свобода! Нам писали! Мы читали! Нам говорили! Мы знаем! Мы слышали!
Крутятся в голове прописные ходячие истины вместе с движущимся асфальтом аэропорта Кеннеди. Слова банальных надежд, холодного страха неизвестности и просто любопытства.
При… при… приехали! Нивесть куда!
«В 1664 году английский король Карл II пожаловал своему брату, герцогу Йоркскому, будущему королю Якову II, всю область от реки Коннектикут до реки Делавер. Колония была завоёвана англичанами и переименована из Нового Амстердама в Нью–Йорк».
Приехали в Нью–Йорк — в Новый город, во всё новое, в новую страну, в новые квартиры, новенькие американские жители — пожить в Новом Свете.
Здравствуй, Нью–Йорк!
Нью–Йорк ответил на моё приветствие мерцанием огней, уходящих в небеса, как будто Млечный Путь — Батыева Дорога — упал на землю и, по человеческому велению и желанию, рассыпался и замер разнообразными квадратными формами.
— Зачем приехала? — прошептал Нью–Йорк.
— Буду мыть твои окна.
— За огромную цену такую? Почему ты оставила свой красивейший город мира — Северную Венецию, где триста мостов перекинуты через воду, где дворцы и купола, где прославленный Невский проспект… и белые–белые ночи? Неужели ты думаешь, что я красивее? умнее?
Ночи мои белее, или мостовые устланы золотом, падающим с неба?…
Слова без звука, немым шёпотом разговаривали во мне.
Я гляжу: с неба падает дождь, плотно укатанные мостовые устланы мусором, а из‑под земли выходит какой‑то пар, обдающий щёки.
Вот и встретились — Нью–Йорк и я!
Нью–Йорк блестящий, знаменитый, с грохотом космических бурь, столица нашего века, огромный, с пятнадцатью миллионами желающих быть счастливыми, и… я присоединилась к ним со своей семьёй, со своими «дворцами и башнями», со своей сковородкой, с бабушкиной кружевной вологодской накидкой с ниткой волочёного золота, со своим утюгом, со своими книгами, скульптурами и карти–нами, со своими лекарствами — сушёной тёткиной травой, и мумиём, соскрёбанным с казахстанских камней; со своими иконами, со своим самоваром и чайником; — нахватала всего, что разрешали брать, — даже крупу захватила. Не дозволили взять краски, чтобы некрасиво или красиво не обрисовывали происходящее? Или чтобы брильянты не запрятались в тюбиках? Со своими тридцатью долларами.
На асфальте впереди нас едет армянского вида бабка в цветастом платке и держит, обняв двумя руками, медную кастрюлю, будто везёт что‑то загадочное. Что она наварила?
Но я отвлекаюсь на свои первые нью–йоркские желания: быть кем‑нибудь встреченной, обнятой, поцелованной, так и не узнав, что же эта бабка привезла в обнимаемой ею медной кастрюле с ручкой, похожей на громадную джезву…
И нас встречают… друзья–приятели с зонтиком, в длинной–длинной–предлинной машине, улыба–ются, привозят в гостиницу, все наперебой расска–зывая и объясняя нам, что мы в Америке, и как тут надо, и как тут не надо.
— Главное, Яша, — говорит моему мужу наш знакомый фотограф, — не дать себя облапошить — не соглашаться, если мало денег предложат!
Нам никто ничего не предлагает.
Другой наш приятель–художник говорит Илье:
— Вот, Илья, тебе двадцать долларов. Пусть мать зашьёт тебе их в карман!
— Отчего нужно ходить по Нью–Йорку с зашитыми долларами?
— Тут Америка, парень! И деньги нужно иметь как откупные. Откупаться от просящего, от его разозлённости на твоё безденежье. За всё надо платить!
Тут Америка, парень!
Поздно, уже когда все разошлись и мои все уснули, мне захотелось высунуться в окно и посмотреть: как Америка‑то выглядит?
Взгляд упёрся в кирпичную нагую стену в подтёках, освещённую светло–зелёным светом невидимой луны, падающим откуда‑то сверху, и жёлто–белыми нерезкими туманными полосами электричества, тянущимися от лампочек, оставленных в лестничном пролёте. Стена, находящаяся прямо против моего взгляда (кажется, мы разместились на седьмом–восьмом этаже), ограничена справа и слева другими стенами, метрах в сорока или чуть больше друг от друга, тянущимися до самой земли, с тёмными окнами, видимо с давно уснувшими в них обитателями; и только, если приподнимешься, у самого дна, рассматривалось два маленьких светлых окошечка, забитых вдоль и поперёк железными прутьями–решётками.