То сердце не научится любить,
которое устало ненавидеть.
Н. А. НЕКРАСОВЧАСТЬ ПЕРВАЯ. НА КРАЮ СВЕТА
Не мало и не много лет служу я здесь, на этой маленькой военно-морской базе, упрятанной в защищенных скалистыми островами бухтах далекого Заполярья. Иногда мне кажется, что живу я здесь вечность, что здесь я родился и вырос, здесь провел дни, которые можно назвать главными в жизни.
Здесь встретился, познакомился и подружился с сильными и смелыми людьми.
Сильных людей и их борьбу со стихией я знал по книгам. Но мне хотелось видеть этих людей в жизни своими глазами, жить с ними, быть их товарищем по борьбе. И я увидел их, увидел здесь, на краю родной земли, потому что именно здесь и началась моя сознательная жизнь.
Пусть недолюбливают и чураются этой северной земли те, кто бывал здесь заезжим гостем, и те, кто вовсе не бывал и не собирается сюда; пусть иронически улыбаются "ветераны Севера", которые сидели здесь по обязанности, по долгу службы, ожидая, когда наступит срок или удачный предлог уехать отсюда. Пусть. Я люблю этот край всей душой, всем сердцем, еще не уставшим, не охладевшим к жизни и не разучившимся любить. Люблю страну белого безмолвия за ту мужественную и величавую борьбу, которую ведет здесь человек, покоритель стихии. Люблю вьюгу, которая, не утихая ни на час, неделями, а то и месяцами воет, как голодный волк, над нашим маленьким поселком, продувая насквозь деревянные да и кирпичные домишки, сбившиеся в беспорядке на неровном скалистом берегу. В такие времена в море "черти женятся": ни один корабль не выходит из гавани и почта не приходит долго-долго…
А знаете ли вы, что такое северное сияние или короткая, как магниевая вспышка, весна в тундре! А птичьи базары и незаходящее солнце в июне! Но обо всем этом потом, когда время придет, а сейчас над нашим поселком Завирухой стоит глухая ночь. Вот уже больше месяца, как мы не видели солнца. И все это время в домах и на улице горит электричество. В половине двенадцатого начинает светать. Низкое небо становится мутным. Мелкая пороша, точно пыльца цветущей ржи, висит над холодными скалами. В два часа уже темно.
Я командир противолодочного катера. Мой корабль стоит у пирса вторым. На нем я провожу почти все время. Живу я в маленькой и низковатой для моего роста каюте. Приходится слышать безобидные шутки товарищей: с такой комплекцией только на линкоре плавать, и то не иначе, как в должности командира корабля. На берегу у меня нет жилья: пока с квартирами у нас туго.
Мы проводим занятия и тренировки на стоянке. В море выходим редко. Часто у нас бывает командир базы контр-адмирал Дмитрий Федорович Пряхин. Два года назад его перевели сюда по собственной просьбе. Живет он большей частью один. Жена его приезжала сюда из Ленинграда всего два раза, и ненадолго. О дочери его Ирине, которую я называю своей первой любовью, знаю лишь, что она вышла замуж за моего товарища по училищу Марата Инофатьева и теперь вместе с мужем живет где-то на юге, в небольшом приморском городишке. Словом, ничего я о ней, к огорчению своему, не ведаю. Меня не однажды подмывало заговорить об Ирине с Дмитрием Федоровичем, но, должно быть, врожденная робость всегда останавливала.
Контр-адмирал относился ко мне покровительственно. Кажется, что он видел во мне свою молодость и потому любил меня.
Среди моряков он слывет добродушным папашей, никогда не повышающим голоса и не употребляющим тех соленых словечек, которыми иногда любят щегольнуть некоторые начальники. С людьми он добр, но требователен. Не шумит по пустякам, не создает той нервозной обстановки, в которой человек обычно теряется, утрачивает инициативу, самостоятельность и решительность. С провинившимися он умеет разговаривать как-то по-особенному проникновенно, так, точно на исповеди находишься. К морю имеет особое пристрастие. Кажется, немного у нас было выходов без него. Придет на корабль, сядет на мостике, скажет командиру: "Меня здесь нет, действуйте самостоятельно, по своему плану". И так до конца занятия ни во что не вмешивается, голоса не подает, точно на самом деле его нет. Зато уж потом, на разборе, припомнит малейшие упущения и ошибки. И если пожурит, так это на всю жизнь запомнится. Мне думается, людей он знает и видит насквозь.
Однажды командир дивизиона собрал нас в штаб. Это было обычное служебное совещание. Дмитрий Федорович появился неожиданно. Командир дивизиона подал команду. Мы все встали, приветствуя адмирала. Он поздоровался, потом отыскал взглядом моего помощника Егора Дунева, подошел к нему, протянул руку.
— Поздравляю вас, старший лейтенант, с днем рождения, желаю удач, больших и малых. А это вам на память. — Он подал Егору красивый футляр с бритвенным прибором и добавил с обычным своим простодушием: — Знаете, чем эта штучка хороша? Можно бриться каждый день.
Дунев покраснел. Товарищи не сдержали улыбки: мой помощник имел привычку бриться два раза в неделю, должно быть полагая, что его светлая щетина не так заметна для окружающих. А мы с командиром дивизиона переглянулись: ни он, ни я не знали, что Дуневу сегодня исполнилось двадцать пять лет.
— Как здоровье жены? — спросил адмирал Егора Дунева.
— Спасибо, ей лучше, — быстро ответил тот.
Проводив адмирала виноватым взглядом, командир дивизиона стал «закруглять» свое выступление — это заметил, должно быть, не один я. Он чувствовал неловкость не столько перед моим помощником, сколько перед всеми офицерами, на глазах которых адмирал так дипломатично разделал нас обоих.
После совещания комдив задержал меня на минутку.
— Вот, брат Андрей Платонович, что получается. Выходит, не знаем мы с тобой подчиненных. — На грубом, скуластом лице комдива были заметны раскаяние и досада, а голос, глухой, барабанный, срывался. Мне было жаль его, и я сказал:
— Виноват, конечно, я. Но это хороший урок на будущее.
Комдив одобрительно кивнул головой. Я смотрел в его серые бесхитростные глаза и безошибочно читал в них все, что думает этот суховатый, грубый, но, в сущности, добрый человек.
Только я пришел к себе на корабль, как боцман доложил, что старшина второй статьи Богдан Козачина вчера на берегу получил замечание от старшего офицера и не доложил об этом своему командиру.
Боцман, переминаясь с ноги на ногу, почесывал затылок:
— Хлебнем мы горя с этим Козачиной, товарищ командир. Списать бы его, философа.
Я заметил, что о списании не может быть и речи, и попросил послать ко мне Козачину.
Козачина прибыл на корабль недавно. До этого он служил на подводной лодке, затем на эсминце, везде — взыскания. И вот теперь попал к нам. Это был, как у нас в шутку говорят, «курсант-расстрига». Его исключили с третьего курса военно-морского училища за недисциплинированность и направили на флот «дослуживать» срочную службу. У нас нет дурной привычки давать людям клички, но вот Козачину почему-то матросы называют «философом». Почему? Я никогда не задумывался над этим. Помню наш первый разговор с ним. Козачина угрюмо, но с охотой рассказывал о всех своих похождениях в училище, на подводной лодке и миноносце. И мне казалось, что он этим хвастается. Я прервал его:
— Давайте все это забудем и начнем службу заново.
— Как хотите, — сказал он тогда мне с подчеркнутым равнодушием, и в ответе его явно слышалось нежелание исправиться.
— Я-то хочу, чтобы вы стали настоящим человеком и хорошим моряком. Но, видно, вы этого не хотите, — заметил я.
— Как человека вы меня не знаете, а моряк из меня не получился.
— Получится. Захотеть только нужно. Надо иметь настойчивость, силу воли, характер.
Он не стал возражать, но чувствовалось, что не согласен насчет характера и силы воли. По его убеждению, все это он имел.
Я достал из ящика своего стола письмо от отца Козачины, старого сельского учителя. Он обращался ко мне впервые, называя меня капитаном. В очень деликатной форме просил, если только возможно (эта фраза была подчеркнута), предоставить его сыну отпуск в связи с болезнью матери. Письмо это напомнило мне родную деревню в Брянской области, детские годы, школу и любимого учителя географии Станислава Антоновича, милого старика, который с такой любовью открывал для нас государства, материки, горные цепи, моря. Я живо представил себе и украинского сельского учителя Козачину и его больную жену и уже склонен был удовлетворить просьбу старого учителя, как вдруг этот вчерашний случай, о котором к тому же стало известно только сегодня.
Все это я вспомнил сейчас, ожидая Богдана Козачину. За дверью послышались шаги и замерли возле моей каюты. Я чувствовал, что там, за переборкой, стоит человек, догадывался, что это и есть Богдан Козачина, но у меня вдруг отпало желание разговаривать с ним. Я спрятал письмо учителя под газету, и в тот же миг послышался вкрадчивый, несмелый стук. Дверь каюты бесшумно отворилась. Кудрявый долговязый старшина перешагнул высокий порог, задев за него каблуком, и доложил, что явился по моему вызову. Карие равнодушные глаза смотрели мимо меня, куда-то в угол. Синие жилистые руки висели безжизненными плетями.