Милена Агус
Каменная болезнь. Бестолковая графиня
«Если я не встречу тебя в этой жизни, пусть останется чувство потери».
Так думает солдат в фильме «Тонкая красная линия»[1]
Бабушка познакомилась со своим Ветераном осенью 1950-го. Она впервые в жизни приехала из Кальяри на материк. Почти сорокалетняя и бездетная: из-за su mali de is perdas[2] у нее всегда случались выкидыши на первых месяцах беременности. Потому врачи и прописали ей лечение на водах, и она отправилась туда, надев широкое пальто, высокие ботинки со шнурками и прихватив чемодан мужа, с которым он когда-то приехал к ним в деревню.
Замуж она вышла поздно, в июне сорок третьего, после бомбардировок Кальяри американцами, а в те времена в тридцать лет незамужняя женщина уже считалась старой девой. Не то чтобы она была уродина или у нее не было поклонников, напротив. Но только все кавалеры в какой-то момент вдруг начинали наведываться все реже и реже, а потом и вовсе исчезали, так и не попросив ее руки у моего прадеда. Любезная синьорина, непреодолимые обстоятельства не позволяют мне ни в эту, ни в следующую среду de fai visita a fustetti,[3] как бы я того ни хотел. Бабушка ждала, но на третью среду ей обычно подсылали pipiedda[4] с запиской, вновь откладывая визит, на этом все и кончалось.
Мой прадед и бабушкины сестры все равно любили ее и такой, в отличие от моей прабабки: она ее просто за родную дочь не считала и обращалась с ней соответственно, говорила, что та сама знает почему.
По воскресеньям, когда девушки ходили к обедне или прогуливались вдоль шоссе под ручку со кавалерами, бабушка собирала в пучок свои волосы, которые даже на моей памяти, в старости, оставались у нее густыми и черными, а тогда и подавно, и шла в церковь, чтобы спросить у Бога, почему, ну почему он так несправедлив к ней и не дает ей узнать, что такое любовь. Ведь любовь — это самое прекрасное, единственное, ради чего стоит жить на этом свете, а так что это за жизнь, когда встаешь в четыре утра и работаешь по дому, потом в поле, потом учишься вышивать — скука смертная, — потом с кувшином на голове идешь к источнику за питьевой водой, да еще каждую десятую ночь напролет печешь хлеб, а еще таскаешь воду из колодца и кормишь кур. Раз уж Бог лишает ее любви, пусть лишит и жизни каким-нибудь способом. Священник на исповеди сказал ей, что думать так — тяжкий грех и что на свете есть много всего другого, но бабушке на все остальное было наплевать.
Однажды моя прабабка подкараулила ее во дворе с плеткой для быков и давай хлестать, пока на голове не появились раны и не подскочила температура. Дело в том, что до нее дошли давно ходившие по деревне слухи, что кавалеры разбегаются от ее дочери, потому что она забрасывает их пламенными любовными стихами со скабрезными намеками, чем пятнает не только свою честь, но и честь всей семьи. Она все хлестала и хлестала ее и вопила «Бесовка! Бесовка!», проклиная тот день, когда отправила ее в школу, где ее научили писать.
В мае сорок третьего в деревне появился мой дед: ему было за сорок, он служил на Кальярских солеварнях. В Кальяри у него был прекрасный дом на улице Джузеппе Манно, прямо возле церкви Санти-Джорджо-э-Катерина, где за крышами Ля Марины проглядывало море. От этого дома и от церкви, как и от многого другого, после бомбардировок 13 мая осталась только воронка с грудой обломков. Бабушкина семья приютила этого непризывного возраста благопристойного синьора, который только что потерял жену, и чьи пожитки состояли из пожертвованного кем-то чемодана и кое-каких вещей, спасенных из руин. Более того, ему предоставили приют и кормили совершенно бесплатно. Еще до конца июня он попросил руки бабушки и женился на ней. Весь месяц перед свадьбой бабушка плакала дни напролет и на коленях молила прадеда отказать этому человеку, сказать ему, что она уже помолвлена и жених на войне. А сама она готова на все: если они не хотят ее больше видеть, уедет в Кальяри, будет искать там работу.
— De Casteddu bèninti innòi, filla mia, e tui bòlisi andai ingúni! Non cʼesti prus núdda in sa cittàdi.[5]
— Мàсса esti, — вопила моя прабабка, — Мàсса schetta! In sa cittadi a fai sa baldracca bòliri andai, chi scetti kussu pori fai, chi non sciri fai nudda cummenti si spettada, chi teniri sa conca prena de bentu, de kandu fiada pitica![6]
В общем, ничего не стоило выдумать жениха на фронте: в Альпах или в Ливии, в Албании, в Эгейском море или на борту Королевского флота Италии. Ну проще простого, только мои прадед с прабабкой слышать ничего не хотели. Тогда бабушка сама сказала жениху, что не любит его и никогда не сможет стать ему настоящей женой. Он ответил ей, чтоб она не беспокоилась. Он тоже ее не любит. Разумеется, если они оба говорят об одном и том же. Про «настоящую жену» он вроде бы все понял. Так что ж, он будет по-прежнему ходить в дом терпимости в районе Ля Марина, как ходил с юности — и ни разу ничем не заразился.
Но в Кальяри они вернулись только в сорок пятом. А пока дедушка с бабушкой спали, как брат с сестрой, в гостевой комнате: высокая железная полутораспальная кровать с перламутровыми инкрустациями, Мадонна с младенцем на стене, часы под стеклянным колпаком, умывальник с кувшином и тазиком, зеркало с нарисованным цветком и фарфоровый ночной горшок под кроватью. Все это бабушка перевезла к себе на улицу Джузеппе Манно, когда деревенский дом был продан. Ей хотелось, чтобы ее комната выглядела точно так же, как в первый год их брака. Правда, в деревенских домах свет и воздух проникают в спальни только через lolla,[7] а на улице Манно южное морское солнце нещадно палит до заката и все вокруг блестит и сверкает. Эту комнату я всегда любила, в детстве бабушка разрешала мне заходить туда, только если я хорошо себя вела, и не больше одного раза в день.
В тот первый год своего замужества бабушка переболела малярией. Температура подскакивала до 41 °C, и ухаживал за ней дедушка, просиживая часами у кровати и следя за тем, чтобы компресс на лбу все время был холодным. Бабушкин лоб был таким раскаленным, что приходилось то и дело смачивать компресс в ледяной воде: так он и ходил взад-вперед, и колодезная цепь скрипела днем и ночью.
Но вот 8 сентября сорок третьего пришла радостная весть: по радио передали, что Италия попросила перемирия и война окончена. Однако, по мнению дедушки, до окончания было еще далеко, и оставалось надеяться, что комендант генерал Бассо даст возможность немцам убраться из Сардинии подобру-поздорову, без всяких эксцессов. Бассо, видимо, придерживался того же мнения, и тридцать тысяч человек из танковой дивизии вермахта под руководством генерала Люнгерхаузена спокойно ретировались, никого и пальцем не тронув, за что генерала Бассо арестовали и судили, но сардцы были спасены. Не то что в материковой Италии. Дедушка и генерал оказались правы: стоило только послушать «Радио Лондон»,[8] которое не раз передавало протесты Бадольо[9] по поводу истребления солдат и офицеров, попавших в плен к немцам на итальянском фронте. Когда бабушка выздоровела, ей сказали, что, если бы не муж, лихорадка скосила бы ее и что заключено перемирие и страна поменяла союзников. На это она со злостью, которую потом не могла себе простить, пожала плечами, словно хотела сказать: «А мне что за дело?».
Ночью бабушка сворачивалась калачиком на высокой кровати, как можно дальше от деда, то и дело сваливаясь на пол. Когда лунными ночами из-за створок дверей, выходивших на lolla, пробивался свет и освещал спину ее мужа, она чуть ли не пугалась, словно с ней рядом был совершенно незнакомый мужчина, про которого она даже не знала, красив он или нет: она на него никогда не глядела, и он на нее тоже не глядел. Если дед спал крепко, она писала на горшок, стоявший под кроватью, но стоило ему едва заметно пошевелиться, она в любую погоду накидывала шаль, выходила из комнаты и шла через двор в уборную рядом с колодцем. Дед, впрочем, и сам не пытался к ней приблизиться, съеживался на своей стороне кровати и тоже часто падал — еще бы, такой тучный — поэтому оба были вечно покрыты синяками. Оставшись вдвоем, а это случалось только в спальне, они никогда не разговаривали. Бабушка молилась на ночь, дед — нет, поскольку был атеистом и коммунистом. Потом один из них говорил: «Доброй вам ночи!» — а другой отвечал: «И вам того же!».
Моя прабабушка настаивала, чтобы по утрам дочь варила мужу кофе. Кофе тогда готовили из нута и ячменя, которые обжаривали в печи на специальной посудине, а потом перемалывали. «Отнеси кофе мужу», — и бабушка несла фиолетовую с позолотой чашку на стеклянном подносе с цветочным орнаментом, ставила чашку в ногах кровати, как миску бешеному псу, и убегала. Этого она тоже всю жизнь не могла себе простить.