Ознакомительная версия.
Станислав Говорухин
Вертикаль. Место встречи изменить нельзя
Часть первая
Рассказы. Эссе
Мне довелось жить в трех эпохах. В сталинской России, в хрущевско-брежневской и в нынешней, криминальной стране.
Когда умер Сталин, я плакал. Плакала мама, у которой усатый вождь отнял мужа, плакала бабушка, прожившая при Сталине совсем не сладкую жизнь. Плакал весь народ, кроме тех, конечно, кто понимал, что происходит в стране. Но они в основном жили в столицах и были приближены к высшей иерархии или имели косвенное к ней отношение, как одна наша знакомая, отсидевшая десятку за то, что служила домработницей в семье Пятакова.
Плакали, правда, уже от радости — целые народы, по которым прошел сталинский каток, — чеченцы, ингуши, балкарцы, карачаевцы, калмыки, крымские татары… Ну и, понятно, взревели от счастья два миллиона зэков, сидевших в лагерях, — настоящие герои сталинских «пятилеток», построившие ДнепроГЭС и Беломорканал, Норильскникель и Джезказганские рудники, добывавшие стране руду, нефть, золото, серебро и вольфрам, «ковавшие Победу».
5 марта 1953 года мой друг, Вадим Туманов, шел в колонне колымских зэков — на работы. Сзади кто-то шепнул ему:
— Вадим, слыхал: Ус хвост отбросил!
Через минуту вся колонна заключенных бушевала от радости. Конвоиры стали стрелять поверх голов.
Были, были люди, кто понимал. Но 250 миллионов не понимали!
В 1949 году я обманул райком комсомола, прибавил себе год возраста, чтобы скорее стать комсомольцем. Хотелось быть похожим на Олега Кошевого и Сережку Тюленева.
В 1956 году пошли слухи, что Хрущев прочел на съезде закрытый доклад о культе личности Сталина. Вскоре его содержание стало известно не только партийцам, но и всему населению.
С этого года и началась для меня новая эпоха. Эпоха прозрения.
Взрослея, я многое узнавал и о себе, и о своей стране. В истории моей семьи (как, впрочем, и в истории каждой семьи), как в зеркале, отразилась история страны. Прадед мой, Трофим Васильевич, — кузнец. Дед, Афанасий Трофимович, — сельский учитель. На десятый год советской власти его лишили избирательных прав. За что? Хоть и сельская, но интеллигенция — ненадежный народ!
Он стал «лишенцем». Для того чтобы его не сослали, он уехал работать туда, куда ссылали, — в город Соликамск. Там были десятки концентрационных лагерей.
Мой будущий отец как раз там и сидел. Он был донской казак. Но в Соликамске он не задержался. Отсидел положенный срок, вышел, познакомился с моей мамой, «родил» сестру и меня и загремел дальше, уже в Сибирь.
Как всякий живой человек, я врал много — друзьям-товарищам, всевозможному начальству, своим близким. Но с высокой трибуны или в своих фильмах — не врал никогда. Легко ли было, существуя в искусстве, в идеологическом, так сказать, ведомстве, не погрешить против совести? Соблазн был велик: быть обласканным начальством, угодить самому Суслову… За этим следовали внеочередные звания, государственные премии, цацки на грудь, комфортные условия жизни, соблазнительные поездки за рубеж…
Я снимал в те времена безыдейщину (на Их взгляд): «Робинзона Крузо», «Тома Сойера», «Детей капитана Гранта»… Сейчас — когда свобода слова, когда говори что хочешь, — я и сейчас снял бы эти фильмы точно так же. Была однажды возможность согрешить, пойти против своей совести. Когда я работал над фильмом «Место встречи изменить нельзя». Это ведь не столько детектив, сколько социальный фильм. Соврать или умолчать можно было… Но мы сумели удержаться. «Место встречи» хоть и со скрипом, но появилось на голубых экранах.
Поэтому фильм и живет так долго — три десятилетия. Вот сейчас, когда я пишу эти строки, в соседней комнате, где работает телевизор, показывают — в тысячный раз! — «Место встречи изменить нельзя», все пять серий — нон-стоп.
Наступил апрель 85-го.
Выступил Горбачев, объявил о революции сверху — о перестройке. Призвал каждого гражданина лично участвовать в судьбе отечества.
Я с головой бросился в омут общественной жизни, в политику. Моя гражданская позиция не могла не отразиться в моих фильмах.
Так что это уже третья на моей памяти Россия. В ней я и живу, и работаю по сей день.
Отца у меня не было. Все разговоры об отце в семье пресекались. Став взрослым, понял: мама не хотела портить детям биографию, хотела, чтобы они получили высшее образование. У самой была жизнь — тяжелее не придумаешь, так хоть дети…
Вспоминаю: когда бабка сердилась на меня, ворчала:
— У-у, арестант! Вылитый отец…
«Ага, значит, отец был арестантом…» Спросить некого — и мама, и бабушка, и дедушка умерли к тому времени. Попросил сестру написать в Ростов (о том, что он был донской казак, мы знали).
Пришла бумага:
«Говорухин Сергей Георгиевич, 1908 года рождения, осужден на три года концентрационных лагерей… Бросил камень и произвел выстрел в окно, где проходило заседание деревенской бедноты…»
Ему было 20 лет.
Стало что-то проясняться. Видимо, отсидел в Соликамске три года, вышел, познакомился с мамой, «родил» сестру и меня и снова «загремел». Основания были (достаточные для того времени — 1937 год): во-первых, донской казак (казачество тогда пытались ликвидировать как класс), а во-вторых, однажды уже был судим. В анкетах я так и писал: «Умер в Сибири приблизительно в 1938 году».
Справочка для упертых коммунистов. Концентрационные лагеря придумал не Гитлер. Эта идея могла родиться только в здоровой половине полушария вождя мирового пролетариата. (Вторая половина полушария головного мозга у него была поражена.)
Не осмелюсь сказать, что жизнь моя была богата какими-то исключительными событиями. Но кое-что все-таки было. Кое-где побывал, многое видел. Встречался с Великими. Бывал и в опасных передрягах. Казалось бы, есть что вспомнить, записать, оставить внукам. Однако на память чаще всего приходит не большое и исключительное, а так, всякая ерунда, какие-то обрывки воспоминаний из детства, из юности. Ну вот, к примеру.
Голодный 1947 год. Лето. Встаю с рассветом, ловлю мух. В августе в деревенской избе их тучи. Нужно быстрым взмахом руки поймать муху в ладонь, прижать чуть-чуть, чтобы обеспамятить ее, и отправить в спичечный коробок. На все это уходит минут пятнадцать. Иногда одним взмахом удается поймать двух, а то и трех насекомых. Коробок полон. Сую в карман маленькую краюшку хлеба — это мой завтрак и обед, — хватаю удочку, и бегом по деревенской улице. У последней избы ждет меня приятель. Наиль, татарин, мой одногодок.
С высоченного обрыва — самого высокого на всем побережье Волги — спускаемся к великой реке. По тропе бежать трудно: чуть превысил скорость — и уже не суметь остановиться, — упадешь, переломаешь все кости. Мы мчимся по осыпям. Тут и бежать не надо, осыпь — миллионы мелких каменьев — сама несет тебя вниз, только успевай перебирать ногами, чтобы не упасть.
Иногда, ради острых ощущений, мы уходим по высокому берегу до ближайшего леска. И спускаемся к Волге неизведанными путями, то есть напролом, через заросли орешника и густые очаги крапивы. Крапива старая, выше человеческого роста. А на нас ничего нет, кроме трусишек и худых рубах. Орем благим матом, скатываемся к реке — и сразу в теплую быструю воду. Ах, какая же она была, Волга моего детства! Не стоячая мертвая вода, как нынче, а чистая, быстрая, сильная, поистине Великая русская река.
(Позже, в университете, из всего марксизма я запомнил только одну замечательную фразу, сказанную Энгельсом: «Не надо радоваться нашим победам над природой, за каждую такую победу она жестоко мстит». Обуздали Волгу, понастроили плотин, вот она и отомстила. Теперь миллионы людей живут на берегах гнилого болота.)
Да, Волга была другая. Отплывешь на двадцать саженок — на сорок тебя снесет течением. Пока купались, пропустили утренний клев. Закинули удочки, да куда уж там — попались на крючок пара ершей да баклешек. Этих маленьких серебристых рыбок называют на Волге по-разному в разных местах.
Мы с Наилем разожгли костерок на берегу. Пора завтракать. Просовываешь сквозь ерша ивовый прутик и поджариваешь на огне. Рыбка приготовится раньше, чем прутик сгорит. Макаешь черствый хлеб в волжскую воду, и с жареной рыбкой… Бывали после этого у меня изысканные обеды и даже однажды завтрак с королевскими особами, но вкуснее этого завтрака на берегу Волги ничего не помню. Днем, до вечернего клева, делать нечего, купаемся до одури, угадываем названия пароходов. Это такая игра: пароход еще версты за три, а уже нужно угадать название. Вот показался из-за поворота высокий, трехпалубный, со стройными обводами. Это «Клим Ворошилов». А снизу, против течения, тяжело шлепает колесами низкий, широкий, с черным дымом над трубой. «Спартак»! — кричит кто-то из мальчишек. Но пароход приближается, и уже можно различить, что надпись над колесом длиннее, она из трех слов. «Память тов. Маркина». Такие вот бывали названия.
Ознакомительная версия.